И тем не менее все эти напасти, равно как и горькое уныние, и выпадение из жизни, — все это потом вызывалось в памяти только большим усилием. То, что осталось и было по-настоящему важным, складывалось в одну картину, на которой память, без малейшего намека на умиление, со всею уверенностью начертала: «Это моя жизнь», словно выражая тем самым благодарное ликование; эти яркие проблески воспоминаний свидетельствуют вместе с тем о том, что, хотя формально тот отрезок времени был отмечен апатией, он заключал в себе неиссякающую жизнеустроительную энергию. — Жена вскоре снова пошла на работу, муж отправлялся с ребенком в дальние прогулки по городу. Двигаясь в направлении, противоположном привычному маршруту в сторону бульваров, он обнаружил старые, темные районы, где земля проступает во всем многоцветье и небо вливается в мощеные мостовые, как нигде в другом месте города. Он-то и станет для начала, вместе с движением коляски, приподнимающейся при съезде с тротуара на мостовую, родным домом ребенка. Тень от листвы, лужи после дождя и снежный воздух символизируют собою времена года, смена которых никогда до тех пор не воспринималась с такой ясностью. Новой географической точкой пространства становится та «дежурная аптека», где после марша сквозь снег в пространном сиянии завершившегося общего трудового дня выдаются необходимые лекарства. В другой зимний вечер в квартире включается телевизор: перед ним мужчина с ребенком, который вертелся, буянил, а теперь наконец в измождении заснул, отчего телевизор, вместе с ощущением теплого тючка на животе, превратился вдруг в чистую радость. От одного вечера на пустынной платформе какой-то далекой станции метро сохранилось даже ощущение сочельника (который и в самом деле приближался): и хотя взрослый один на платформе, он не выглядит праздношатающимся гулякой или одиноким путником, он являет собой разведчика, выискивающего подходящее жилище для вверенного ему существа (а не была ли та поездка действительно связана с осмотром новой квартиры?). Непривычно просторный, прозрачно-светлый павильон; закрытый, но богатый товарами киоск; снежный воздух на выезде, там, где пара рельс, изгибаясь, уходит под уклон, сверкая дальним светом: это все хорошие новости, которые он принесет домой.
Вообще каждая картинка этого первого года жизни ребенка связана с ним, хотя, с другой стороны, он почти нигде не появляется собственной персоной. Даже если беспристрастно вспоминать об этом, с неизбежностью возникает вопрос: а где, собственно, находился в этот момент ребенок? Если, однако, признать, что воспоминание — это тепло, а его объект — темное, уходящее, как в аркадах, в даль времен чувство цвета, то ответ будет такой: ребенок находится рядом, надежно укрытый и защищенный. В таких воспоминаниях взгляд проходит сквозь проем в бетонированной стене, огораживающей мощный стадион, и смотрит вниз, на пока еще пустое поле, залитое ярким светом, от которого там, внизу, проступает сочная свежая зелень, — а над рядами поднимается белый пар от дыхания, — еще немного, и на поле выбежит знаменитая заграничная команда, приглашенная для участия в товарищеском матче; или же он смотрит на усеянное каплями от дождя ветровое стекло на втором этаже автобуса, улавливая, как по ходу движения все многоцветнее становятся городские краски, из которых затем складывается вместо обычного необозримого хаоса нечто вроде гостеприимного города. В памяти возникает даже целый период, когда мужчина и женщина еще жили одни, в эпоху до появления ребенка: представление о них обоих соответствует одной картине, на которой художник изобразил некоего молодого человека, стоящего, опустив голову, на берегу моря; он стоит руки в боки, словно бы ожидая чего-то, а за ним — ничего, кроме светлого пространства неба, прочерченного, правда, по линии изгиба рук отчетливыми завитушками и лучами, которые один сторонний наблюдатель сравнил со светлокрылыми духами, каковые в старинной живописи окружали центральные фигуры; впоследствии мужчине попалась однажды раз на глаза фотография, на которой был изображен он сам и его жена, а пустой воздух между ними словно бы уже окрылен еще не рожденным младенцем.
Определяющим весь ход дальнейшего в тот первый год была отнюдь не гармония, а разобщенность, которая проявлялась особенно ярко на фоне тогдашних событий. Традиционные формы жизни воспринимались большинством того поколения как «смерть», вновь же возникшие, хотя и не насаждались сверху какой-то высшей инстанцией, все равно навязывались, обретая силу всеобщего закона. Ближайший друг, которого прежде — дома ли, на улице, в кино — можно было представить себе только в принципиальном одиночестве (и который, быть может, уже только поэтому был всегда таким близким), теперь почему-то стал жить в компании, ходить по городу обвешанным гроздьями спутников, говорить, отставив свою прежнюю мучительную молчаливость, бойким языком от имени всех и выступать, чувствуя себя в полном праве, против единоличности того, кто хотел оставаться сам по себе и даже некоторое время считал себя, в силу своих профессиональных занятий, нелепым «последним представителем своего рода». Ребенок выполнял почти ту же функцию, что и работа: он был для него отговоркой, предлогом, избавляющим от участия в текущих мировых событиях. Ибо он знал, что, даже если бы у него не было ребенка и не было работы, он никогда бы не смог в силу отсутствия желания и способностей деятельно включиться в эту текущую жизнь. И все же, шутки ради, он принял участие в нескольких собраниях, где каждая произнесенная фраза звучала как чудовищное насилие, убивающее дух, и тогда он выступил с пламенной речью, смысл которой сводился к тому, что он хотел бы лишить их всех слова, на веки вечные, пока же — лишил только себя самого тем, что ушел. Однажды он даже примкнул к какой-то демонстрации, от которой, впрочем, уже через несколько шагов откололся. Основное чувство, которое он испытывал тогда, находясь внутри новых общностей, было чувство нереальности, которое казалось гораздо более болезненным, чем прежде, внутри старых общностей: те хотя бы допускали возможность фантазии относительно будущего, эти же выступали сами в роли единственной возможности, обязывая принимать принудительное будущее. И поскольку город был для них, так сказать, главной площадкой, на которой они насаждали новый порядок, то от них было никуда не скрыться. И может быть, именно из-за его нерешительности они использовали его дом как явочную квартиру. Он давно уже распознал в них враждебную силу и не открестился от них окончательно только потому, что те, против кого они выступали, были и его давнишними заклятыми врагами. Во всяком случае, он довольно скоро устранился. Но кое-кто из них, то по отдельности, то небольшими группами, болтаясь по городу, время от времени заглядывал к нему. Никогда ему не забыть тех взглядов, какими эти непрошеные гости из другой системы (так воспринимал он их тогда) одаривали ребенка, при условии, конечно, если они вообще его замечали: это было, пусть ненамеренное, но оскорбление слабого существа, его бессмысленных звуков и движений, и выражало оно презрение к пошлому быту, которое было вполне понятно, но оттого вызывало не меньшую ярость. Сложившаяся ситуация мучила его своей двусмысленностью: вместо того, чтобы выставить за дверь этих чужаков (которые никогда не станут «своими»), он отправлялся, как правило, вместе с ними куда-нибудь дальше по курсу — как будто их присутствие лишало ребенка необходимого воздуха — и оседал у кого-нибудь на квартире, где либо всю ночь просиживал в наушниках перед беззвучным телевизором, либо присутствовал молчаливым свидетелем на их полуконспиративных, полуофициальных обсуждениях, не допускавших ни одной непринужденной, самодостаточной фразы, которая воспринималась бы тут как бестактность, — в обоих случаях он не испытывал ничего, кроме чувства вины и собственной испорченности, поскольку он, будучи все же иногда уверенным в том, что знает правду, и, соответственно, считая себя обязанным делиться ею с другими, своим безучастным присутствием только поддерживал подобного рода искусственные формы существования со всею лживостью их жизненного наполнения.