Выбрать главу

А между тем Жерфаньон относился так серьезно к своим убеждениям!

Тут внезапно померк свет. В лампочках остался какой-то красноватый росчерк, точно подпись кровью. Ждали, что электричество совсем погаснет. Но оно не гасло.

Три студента выпустили книги из рук и переглянулись, готовые рассмеяться. Посветлело немного. Затем опять потемнело. Три раза подряд. Инцидент переставал казаться случайным, ускользал из мира тупой материи, принимая характер символа.

– Странно, – сказал Жалэз.

Больше никто не решился что-либо произнести, боясь сказать глупость.

Открылась дверь. Появился Коле с таинственной, хитрой, притворно изумленной миной.

– Скажите, у вас электричество не шалит?

– Шалит, шалит.

– Какая досада! Я не могу работать. Тем более, что у меня плохое зрение. Мое сочинение об употреблении частицы et у Веллея Патеркула находится в опасности. Это одна из тех вещей, для которых необходимо увлечение. Я был увлечен.

– А нам это ничуть не мешает. Даже помогает сосредоточиться.

– Вот как?… За то, что вы такие славные ребята, я вам все расскажу. Моя цель – вызвать сильное брожение среди скуфей. Своего рода революционное движение. Я хочу, чтобы они толпою двинулись на эконома и обругали его. Этакий день 10 августа! Они уже сильно возбуждены. Эти невинные души уверены, что Горшок из гнусной бережливости снабжает нас электричеством низшего сорта, которое станция отпускает ему со скидкой. Я иду к ним, чтобы их раззадорить. Если бы они случайно к вам заглянули, подбавьте яду… А вам я сейчас восстановлю нормальное освещение, оттого что вы милые парни.

– Но если скуфьи увидят, что только у них нет света, они, пожалуй, догадаются…

– Нет! Все чисто в глазах чистых людей. А затем, я и себя не пощажу. Свою комнату тоже оставлю под реостатом.

Коле исчез. Почти мгновенно свет восстановился. На столе Жерфаньона светилась на перегибе страницы фраза:

"Лучше всех певший или плясавший, самый красивый, самый сильный, самый ловкий или самый красноречивый приобретал наибольшее уважение; и это был первый шаг к неравенству и пороку…".

Он с некоторым раздражением перевернул страницу. Курсивом набранная фраза остановила на себе его взгляд:

"Ибо, согласно аксиоме мудрого Локка, не может быть обиженных там, где нет собственности".

* * *

Бюдисен бесшумно встал, поставил на полку единственную книгу со своего стола, взял из шкафика котелок, из угла комнаты зонтик, пожал руку сначала Жалэзу, потому Жерфаньону, сказав им "до свиданья" теплым и вялым тоном, и ушел, держа зонтик перед собою, как слепец держит палку.

Жерфаньон и Жалэз остались одни. Жалэз отодвинул свои книги и бумаги. Теперь он перелистывал книгу в желтой обложке.

Жерфаньон к нему подошел:

– Что ты читаешь?

– Ничего… мне припомнились некоторые места из Бодлера, и я хотел их перечитать.

– А это что?

Жерфаньон показал на столбик книг, отодвинутых в угол стола.

– Я развлекался.

– "История астрономии" Деламбра… "О понятии физической теории от Платона до Галилея"… "Звезды"… "Небесная механика"… Ты занимаешься астрономией?

– Астрономией я не занимаюсь. Но мне случилось недавно думать об этих вещах. А мечтать впустую, признаюсь, я не люблю… Мечтать о звездах, как девушка у Франсиса Жамма, я не желаю именно потому, что придаю значение своим мечтаньям… Я выражаюсь темно. Ты меня понимаешь?

– Кажется, понимаю.

– Это зависит от степени уважения к собственным мыслям. Если у какого-нибудь господина есть мысли и он смутно сознает, что они, вероятно, обесценены, не имеют в настоящее время значения, но ленится навести справки, проверить их, удовлетворяется ими и, пойми меня, по существу их презирает, то этот господин мне противен.

– Этот господин – это почти все люди.

– Верю… Я же часто повторяю себе вот что. Я говорю себе: "Та или другая идея, в данный миг у тебя возникшая, не отжила ли свой век окончательно в каком-либо уголке человечества?" Я подчеркиваю – окончательно. "Потрудились ли бы еще задержаться на этой идее десять или пятнадцать лучших человеческих умов?" Некоторые идеи Гераклита еще не окончательно устарели. Но, например, строение солнечной системы… Меня никто не обязывает о ней думать, это очевидно; но раз я о ней думаю, то не могу допустить, чтобы идеи, которые я воспринимаю по этому поводу, которым оказываю гостеприимство, которые меня, может быть, волнуют, чтобы идеи эти уже теперь были нелепы в глазах какого-нибудь субъекта, сидящего где-то в обсерватории в Калифорнии или в Берлине.