Жорж Аллори, стоя посреди кабинета, вот уже несколько минут вертит в пальцах карточку Марии Молэн.
Он знает Марию Молэн. Она к нему несколько раз уже приходила. Вероятно, пришла опять поговорить о своем романе из жизни Мессалины, над которым работает и который хочет устроить в "Ревю де Пари" при посредстве критика.
В данный миг ему нет дела до "Ревю де Пари", Мессалины, романа Марии Молэн и всей литературы вообще. Но он вдруг сообразил, что Мария Молен – соблазнительная женщина, несомненно чувственная и почти несомненно доступная. У нее тело из тех, которым отказываешь в уважении с первого же взгляда. Она красива той грубой, бесстыдной и плачевной красотой, какую бы ему сегодня утром хотелось бросить на съедение своему отчаявшемуся сердцу. Она принадлежит к тем женщинам, которыми не просто наслаждаешься, будучи человеком утонченным, но вдобавок мараешь себя. Он думает, что другой, поумнее его, не дал бы ей уйти из этой комнаты, не взяв ее, или, по крайней мере, не добившись от нее какой-нибудь гадкой ласки.
Увы, госпожа Аллори, наверное, уже прильнула ухом к двери. Даже дыхание, даже паузы будут комментироваться. Горничная вводит Марию Молэн.
Да, перед ним – то мясистое и плотоядное создание, которое он представлял себе. Все было бы возможно и легко. Он чувствует сильную сухость в гортани.
Но она уселась. Она заговорила. Какой чудесно сальный голос! Он с трудом разбирает слова. Немного дрожит отвечая.
– Ну вот, дорогой мэтр, теперь это в общем готово. Одну главу осталось переделать, да и то я еще не решила. Может быть, ограничусь правкой корректур.
– Заглавие оставили прежнее?
– "Любовь Мессалины". Вам не нравится? Мне еще приходило в голову: "Последняя любовь Мессалины".
– Вы мне говорили, кажется, последний раз о… о просто "Мессалина".
(Он старается говорить внятно для имеющей уши двери.)
– Да, но такое заглавие слишком много обещает. Я, правда, рисую в общих чертах жизнь Мессалины, но только в перспективе, вы понимаете? А затем мне пришлось переместить центр тяжести. Я собиралась разработать несколько характерных эпизодов, но потом последний эпизод начал приобретать все больший вес. Он сделался сюжетом.
– Какой последний эпизод?
(Он уже плохо понимает, что говорит.)
– Ну, встреча ее с этим молодым человеком. Теперь все предшествующее – это только большой пролог. И это же меня приблизило в гораздо большей мере к тому, что было всегда моим стремлением: к своего рода реабилитации Мессалины. Представь я ряд ее похождений, из главы в главу, читатель увидел бы в ней преимущественно ненасытную искательницу приключений. Теперь же все это в прошлом. В общем она от разврата переходит к любви. А молодой христианин переходит от мистических переживаний к сладострастию.
– Таким образом, вы из него окончательно сделали христианина?
– Да, да, античная извращенность и христианская чистота; к этой смеси читатель по-прежнему неравнодушен. Возьмите "Таис", "Камо грядеши". У меня оргия умирающего язычества символизируется роскошной зрелой женщиной, рождающееся христианство – юношей. Это совершенно обновляет тему. Придает общепринятому противоположению очень человеческий характер, и очень волнующий.
– Но какой же принцип, в конце концов, торжествует? ("Поспорим-ка ради двери, имеющей уши").
– Вот по этой части я, кажется, показала достаточную ловкость. Эффекты нарастания и неожиданности соблюдены повсюду. Вначале Мессалина как бы захвачена чистой любовью и поражена. Это чувство было ей незнакомо. Она блаженствует, купается в чистоте юноши, никогда не прикасавшегося к женщине, девственника, понимаете ли, в полном смысле слова, у которого щеки еще покрыты первым пушком. Она его нежит, почти не ласкает. Относится к нему как бы по-матерински. Словом, начинается моя история с совершенной непорочности. Будь эти главы напечатаны в "Анналь" или даже в "Ревю де Монд", ни один подписчик бровью бы не повел. Читателю предоставляется думать, что так это продлится до конца. Но поневоле кровь у юноши закипает, бунтует, и Мессалину развращает, до известной степени, он сам. Вы представляете себе этот парадокс?
– И положение все же остается правдоподобным?
– Разумеется, когда она это замечает и когда ей остается только подтолкнуть мальчика на последний шаг, в действие вступают ее инстинкт и любовный опыт. Но в моральном смысле не она его, а он ее вырывает из чар чистоты.
– Что мне не совсем ясно, так это роль христианства в такой истории.
– Почему же? Она становится христианкой в его объятьях. Она проникается верой, упиваясь его; ласками. У меня вся вторая часть очень колоритна и, могу сказать, необыкновенна сочна. А третья часть образует следующую ступень, синтез. Мой юноша возвращается не к вере, которой он и не терял, a к своему призванию. Он делается священником. Картина раннего христианства, вы понимаете. Но совершенно не того колорита, как в "Камо грядеши". Он продолжает втайне встречаться с Мессалиной, но уже нет ничего плотского в их отношениях, по крайней мере – в поведении. Он хочет ее окончательно привести к Христу. Он сам ее крестит, сам причащает. Эта глава – самая необычайная; самая богатая по значению, реалистическому и символическому, и в то же время самая трудная. Ее-то я и собираюсь переработать. Надо, чтобы в этой сцене причастия, очень длинной, с непрерывным нарастанием, чувствовалось, что Мессалина, стоя на коленях перед молодым человеком и принимая от него святые дары, принимает от него, в сущности, тоже любовь, такую, какая доступна ее пониманию; то есть преобразованную ее новой верой, но тем не менее полную всеми воспоминаниями ее прошлого, всем пылом ее сладострастной зрелости… На заднем плане – эпоха. Два мира. Два начала. Это будет иметь большой охват, если мне удастся осуществить мой замысел. Но нужна техника!…