Но еще сладостнее сообщать упругость повседневной жизни, гнуть ее так, чтобы связки рвались. Жизнь человека не всегда протекает в подходящем климате. Ему бы быть Пьером Лоти, плывущим в каике по Босфору на свидание с молодой турецкой принцессой в Азиатских сладких водах, мимо огней крейсера, что светятся посреди пролива, как фонарь стоящего там фиакра; или Морисом Барресом, облокотившимся на перила моста в Венеции и глядящим, как растворяется в мутной воде цоколь розового дворца. Вот это жизнь! Каждый день звучит лениво, как нота на виолончели. Долгие, красивые мечтания, развевающиеся как шарф по ветру времени. Высокомерная меланхолия, питающаяся только эликсирами собственного изготовления (но люди дерутся из-за их остатков). Нежданные братские узы с существами, предметами, которых уже не увидишь. Любовная сцена с церковью, с закатом солнца. Взор женщины, который уносишь в своем сердце. Царственное пренебрежение мелочами. Монета гондольеру и его низкие поклоны. Каждую неделю вскользь брошенный взгляд на счет гостиницы: «Получайте, друг мой». В цветочном магазине, между тем как на прилавок падает кредитный билет: «Сделайте, пожалуйста, букет для синьоры Пампремини: пусть он ждет ее сегодня вечером в ложе». Стендаль… (Кстати, завтра утром надо послать Мари пышный букет. Не забыть бы! Во что бы то ни стало! Завязать узелок на платке. Баррес, Лоти, Стендаль наверное не завязали бы узелка. Это, вероятно, до смешного мещанская манера… Тем хуже.)
Но главное — Саммеко человек нежный. Он любит любить. Он это замечает по серому тону тех периодов его жизни, когда он лишал себя этого удовольствия. Он расположен к теплым отношениям. Никогда таких отношений не могло быть между ним и Шансене, между ним и Дебумье. По отношению к Гюро сразу же затеплилось у него это сладкое чувство. Но не опасно ли примешивать чувство к делам? Можно ли обороняться, любя? Саммеко притворяется, будто это сомнительно для него, но примиряется с опасностью. Не значит ли это усвоить себе еще одну изящную черту? Однако, из женственных областей своей натуры он черпает завуалированную уверенность, что можно отлично обороняться и даже изменять любя.
Вот вывеска бара; и светящаяся безлюдьем витрина.
После 14 октября Саммеко и Гюро встречались несколько раз, но обедали вместе только однажды, да и то в присутствии третьего лица.
День, последовавший за их первым свиданием, был для Гюро днем горечи. Он самому себе удивлялся, сам от себя бежал. Под вечер он в кулуарах палаты завел разговор с одним из молодых собратьев, радикал-социалистом Пино, депутатом Сартского департамента и личным другом министра финансов Кайо. Со стороны Гюро беседа приняла полулунатический характер: чувство отсутствия, легкость действий, бессознательная ловкость, мгновенное беспамятство.
Остаток дня он провел, ломая перед самим собою комедию, притворяясь, будто не думает больше об этом разговоре, ничего не ждет от него.
Спустя два дня, во время перерыва заседания, к нему подошел Пино.
— Я говорил с Кайо. Его лично твой запрос не смущает. Но, разумеется, из чувства солидарности с советом, он был бы не прочь избегнуть его. Он собирается поручить кому-нибудь рассмотрение этого дела. У него оно не задержится, раз уж он за это взялся.
На другой день сам Кайо остановил Гюро в кулуарах.
— Вам нашли то, что требуется. Есть такая хорошенькая машинка, которую изобрел Рувье в 1903, помнится мне, или в 1904 году. Достаточно подтянуть один винт. Механизм идеальный. Определенный акциз на очистку. Я повышаю его с 1,25 до 1,74. Вам бы это не пришло в голову? Между нами говоря, я сомневаюсь, можно ли сделать больше. Нельзя забывать, что со времени введения этого акциза импорт сырых продуктов понизился на пятьдесят процентов, а импорт очищенных повысился в пять раз. Попытаться еще больше повысить акциз — это значило бы, кажется мне, совершенно убить очистку… Можно подумать, что я вас учу. Но вы это знаете, конечно, лучше меня, потому что на этом собаку съели.