Выбрать главу

Никакой потребности отыграться. Спокойный взгляд, устремленный на несправедливость. Гнев является только после приговора, а не диктует его.

«И мой опыт. Ибо у меня есть опыт. Старые люди усмехаются, когда в моем возрасте человек говорит им о своем опыте. Я видел народ совсем близко и находясь посреди него. Я знаю его ремесла, жилищные условия, заработки, мысли. За недолгое время моей жизни в Париже я уже уловил, — оттого, что владею ключом, паролем, отправными точками, — многие частности народного быта. Дом моего дяди; улицы; разговоры в лавке; молчаливые пассажиры омнибусов, метрополитена. Я знаю в десять раз больше молодых Сен-Папулей, родившихся, выросших здесь. Гораздо больше какого-нибудь буржуазного юноши с добрыми намерениями. Но не больше Жалэза. Нет ничего, за исключением крестьянской жизни, чего бы Жалзз не знал лучше меня. Но у Жалэза покамест не обнаруживался такой же темперамент. У него темперамент, кажется мне, другой по природе… Я знаю несправедливость не в ее общих чертах, как буржуазный юноша, „интересующийся“ социальными вопросами, а в ее частностях. В ее тайниках, сочащихся повседневным страданием. Даже Жалэз чуть-чуть буржуа. (Это у меня неблагородная мысль.) О, чуть-чуть. Только потому, что очень трудно в таком городе, как Париж, совершенно уберечься от буржуазности, едва лишь перестаешь безраздельно быть с народом…»

Однако, он решился поставить себе такой вопрос: «Если бы я был глубоко убежден, что социальная эволюция отвращается от моих идей, что будущее против них, продолжал ли бы я держаться их? Согласился ли бы я отстаивать заранее проигранное дело?»

Он принужден был себе признаться: нет! Но как ни был он склонен строго относиться к самому себе (католик по происхождению и по материнскому воспитанию, в горах он проникся духом протестантской строгости), он за собой не чувствовал права объяснять низменными мотивами свое принципиальное нерасположение к заранее проигранным делам. «Я совсем не преклоняюсь перед успехом. Напротив. С волками выть? Лететь на помощь победителям? Это на меня ничуть не похоже. Скорее во мне есть дух противоречия. Я происхожу от предков нонконформистов. Принадлежать к воинствующему меньшинству, пусть бы даже угнетаемому, более заманчивого положения я себе не представляю. Я даже согласен быть одиноким в своих убеждениях, драться в одиночку, но за дело, которое когда-нибудь победит. Пусть грядущее, если так нужно, будет единственным моим товарищем. Но пусть оно будет на моей стороне. Я не настолько дилетант, чтобы бесполезно тратить время. Преданность проигранному делу? Знаю рыцарское изящество. Но в сущности какой скептицизм! Я предпочитаю казаться наивным. Ибо, разумеется, наивно думать, будто грядущее на стороне правого дела. Но наивность эта — пружина, до сего времени приводившая в движение мир. Да, это убеждение того же порядка, что вера в прогресс. Несколько, по-видимому, элементарное. Тем хуже для лукавых и утомленных: я верю в прогресс».

Он думал это с некоторым красноречием и вызовом, как бы обращаясь к противнику, к толпе. Но за этой полемической интонацией скрывалась та более глубокая мысль, что личность не может неопределенно долго быть правой в споре с обществом. Все, на что она может надеяться, — это быть правой раньше общества.

В то время, как Жерфаньон размышлял на кровле Училища, Вазэм, обследуя для Аверкампа улички отдаленного квартала, но за свой счет соприкасаясь с различными частностями жизни, лишний раз, быть может, старался решить какой-нибудь вопрос с точки зрения «общества». Таким образом, оба юноши, принадлежавшие к одному поколению, каждый на свой лад, были покорны коллективной мудрости. Но это были различные формы покорности, приводившие к совершенно различным практическим выводам. Вазэм добивался у «общества» советов или даже подсказывания насчет индивидуального искусства жизни, тогда как для Жерфаньона проблема заключалась в ответе на вопрос, как может человек посредством идеала помочь обществу разрешиться от бремени грядущего, заложенного в нем.

II

МОЛОДОСТЬ — РАБОТА — ПОЭЗИЯ

На обратном пути Жерфаньон в одном из коридоров увидел Сидра, тоже спустившегося только что с кровли, и не успел уклониться от встречи с ним. Сидр был коренастый малый, чуть-чуть горбившийся, небольшого роста. Голова, ушедшая в плечи, была германской формы, хотя и сам он, и предки его, как он полагал, были уроженцами Бурбонне. Особенно замечательно было лицо: низкий лоб, уже прорезанный двумя глубокими морщинами; очень густые брови; глубоко сидящие темнозеленые глаза, всякий раз поражавшие Жерфаньона своим суровым выражением; большие усы, подобранный к губам подбородок.