Когда молодой Авраам посвятил себя литературе, одной из его главных забот стал выбор псевдонима. Ему бы хотелось иметь псевдоним с «де». Жорж де Жалье — это звучало недурно. Так он подписал несколько поэтических очерков в студенческом журнале. Но он боялся, не слишком ли это резкий переход от Авраама Давида. Кроме того, из одного спора с товарищами он вынес убеждение, что писателю важно иметь такую фамилию, от которой бы критика и история литературы могли в будущем образовать прилагательные. (В ту пору молодой Авраам заглядывал далеко в грядущее.) Сколько чувств и характеров объявлены были ламартиновскими или бальзаковскими, оттого что прилагательное напрашивалось само собою! От Жалье ничего нельзя было произвести. Жалье, как бесплодное животное, не рождал решительно никаких прилагательных. Однажды, перелистывая альбом итальянской живописи, молодой человек прочитал под одной гравюрой, почувствовав особое волнение; «Жертва Авраама», и под этой блестящей надписью имя живописца: Аллори (прозванного Бронзино). Авраам Давид как бы внял оракулу: он подчинился приговору, без малейшего юмора. Юмора у него не было ни капли, и в этом, по крайней мере, отношении ему передалась кальвинистская строгость предков, изменившая его отцу, любителю кегельбана. Итак, он решил называться Жорж Аллори. Всего четыре слога, что легче произнести и запомнить. А главное преимущество Аллори состояло в том, что от него рождалась куча прилагательных: аллорианский, аллорический, аллористский… (как грациозно и меланхолично звучит «аллорианка») и так далее. Заметим, что тридцать лет спустя, в 1908 году, еще не ощущалось надобности ни в одном из этих прилагательных.
За эти тридцать лет Аллори напечатал три светских романа и создал себе положение как критик.
Во всем, что касалось «света», он был безгранично притязателен и строг. Был совершенно убежден, что он один, по крайней мере среди писателей, знает «свет» и может о нем говорить, не будучи смешным. Такие выражения, как «свет», «светские люди», «светские женщины» имели в его глазах мистическую ценность. Когда он открывал книгу, в которой шла речь о «хорошем обществе» и автор дерзал описывать салон, вкладывать свои речи в уста графини или — еще более наивное поползновение — наделять ее известными чувствами, у Жоржа Аллори немедленно появлялась усмешка на лице, в которой жалость умеряла гнев.
На его статьях лежал тот же отпечаток. Бесподобна была презрительная манера, с какой он ставил на место злополучных малых, совавших нос в эту запретную область. У него был вид лакея из барского дома, который провожает до ворот парка зашедшего туда по оплошности точильщика ножей и ножниц.
В конце концов он запугал большинство своих собратьев, даже тех, кто не были дураками. Его суждения беспокоили их тем более, что не были мотивированы. Он ограничивался, например, замечанием, что такой-то романист, вообще весьма даровитый, «по истине чувствует себя не вполне удобно, описывая светскую среду, незнакомство с которой проглядывает у него слишком явно», и что лучше бы ему было ограничиться более скромными общественными слоями. Или же он приводил несколько строк описания, диалога, психологическое наблюдение, без комментариев, словно достаточно было взглянуть на них, чтобы увидеть чудовищную ошибку.
Запугивал он и своих читателей (для своих книг он их мало находил, но его статьи, по обязанности, читали многие). Он импонировал даже, как ни трудно этому поверить, самым настоящим представительницам большего света, подписчицам «Журналь де деба», которые, случалось, три-четыре раза перечитывали инкриминируемые цитаты, ничего странного в них не находя, и заключали отсюда, что в их воспитании есть некоторый изъян, что им неизвестна какая-нибудь тонкость этикета или что из-за особой душевной грубости им кажутся совершенно естественными слова или чувства, которые должны были бы их шокировать. Так как обычно они не решались открыться приятельницам, то загадка сохранялась, как и престиж критика. На эту же удочку он даже для своих романов подцепил аристократических читательниц, искренно любопытствовавших узнать не то, как происходят вещи в «свете», — они ведь к нему принадлежали, — а как бы им следовало в нем происходить.