Надо было скорее что-нибудь сказать. Или сделать. Например, загадочно улыбнуться. Можно ведь улыбаться собственным мыслям — это всегда придаёт интерес.
Ничего я не сказал, даже не улыбнулся.
Я вдруг пал духом.
«Ну и ладно, — сказал я себе. — Дома включу радио. Улягусь в постель с книгой, — может быть, даже со стихами… А брюки выглажу завтра. Или отдам их выгладить… Неужели же мне всю жизнь самому гладить брюки?»
И тут подкатил трамвай. Девушка вошла в вагон. А я как будто знал её давно, давно. И трамвайная остановка была в ту минуту, как вокзал.
Она, кажется, угадала всё это, потому что обернулась на миг, на какую-то долю секунды, и — я не ошибся — взглянула на меня.
Трамвай дал звонок и тронулся.
Я смотрел, как он медленно набирает скорость. И вот уже скрылся из глаз — даже огни, даже огни.
«Что ж, пойду домой, доиграю сам с собой партию в шахматы, решил я в конце концов. — Ведь я даже не знаю, какого цвета была её шапочка — красная, синяя, а может быть, вовсе зелёная?»
Я рассказываю тебе историю о том, как люди находят друга, потому что когда-нибудь и ты будешь стоять на трамвайном островке и сгорать от желания с кем-то заговорить. Так бывает с людьми в городах. Деревенские жители смелее, и там нету трамваев.
Но однажды я побежал за этим трамваем.
В нём ехала твоя мама.
Теперь я расскажу, как мы тебя придумали.
Это было очень давно, я носил ещё вельветовые брюки — из них теперь сшит матрасик для кошки.
Вечером я пришёл домой, затопил печку и стал греть руки. Мамы не было дома, я нашёл только белый листочек бумаги, а что на нём было написано, я уже не помню. Тогда много бывало собраний, и, может быть, в записке было сказано:
«Я на совещании, разогрей себе шпинат!»
Или:
«Вернусь поздно, вымой после себя тарелку!»
Не помню, что её тогда задержало, наверное, важное дело.
Я зажёг свет и опять погасил. Пожалуй, мне даже понравилось, что я совсем один; я заварил очень крепкий чай и закурил сигарету.
«Но чем же мне заняться, — подумал я. — Не поиграть ли на скрипке? Никого нет, почему бы и не сыграть?»
Была у нас тогда скрипка, её оставил один приятель. Ты его не знал; тебе он, наверное, понравился бы: он играл на флейте в военном оркестре, маршировал в первой шеренге и имел отличную выправку. А скрипку он держал у нас скорее для собственного удовольствия и всякий раз обещал нам сыграть концерт Чайковского. Но он никогда на ней не играл — раз только взял её было в руки, и мы все очень удивились и многого ждали от его музыки.
— Слава богу, — радовались мы, — сейчас услышим Чайковского!
Но приятель наш только провёл пальцем по струнам и снова спрятал скрипку в футляр. Видно, слишком привык к флейте…
— Я ведь был вундеркиндом, — рассказывал он о себе. — Девяти лет от роду играл Венявского. А теперь — видите…
И мы его утешали.
Но он перестал к нам ходить.
Я научился играть на той скрипке, правда, одну только песенку. И очень радовался, когда можно было поиграть, только так, чтоб никто не слышал.
В этой песенке был лишь один куплет — о цветке под названием базилик. Слова были грустные, и базилик в песне так и не расцвёл. Никогда, никогда…
За окном стояла синяя пражская ночь, какие бывают в феврале, когда прохожие торопятся домой, шлёпая по чёрному талому снегу. Я тихонько играл в темноте, но почему-то это не доставляло мне такого удовольствия, как прежде. Мне вдруг захотелось, чтобы кто-нибудь был теперь со мной — ведь играю-то я не так уж плохо, только не слышит меня никто, тут только тяжёлая мебель, тарелки да чашки. А может быть, мне просто взгрустнулось — от этого вечера, от темноты на улице, от раскалённой печки, от какого-то воспоминания…
«Позвоню-ка я по телефону, — подумал я. — Спрошу, как она там и когда вернётся домой».
И я позвонил.
Может быть, я сказал: «Добрый вечер! Слушай, чем открыть банку с компотом? Нет, не из груш, а из слив. Почему? Не знаю, просто он мне нравится. Что я делаю? Играю на скрипке. Да всё у меня в порядке, ничего такого…»
Я положил трубку, и мне стало чуть-чуть веселее. И уже не хотелось думать о цветке, который так и не расцвёл в песне. Меня очень радовало, что мама придёт сегодня, через час или два, — будто в этом было что-то особенное. Придёт, а на её пальто или на волосах, может быть, ещё не растают снежинки, и лицо будет мокрым. Это пальто было очень некрасивое и совсем ей не шло — зеленоватое, непромокаемое, очень старое. И рукав потёрт.