Но не важно, какое пальто.
А что важно? Важно — каков человек. Чем нетерпеливее ждёшь его, тем он дороже. Ты это поймёшь, когда вырастешь и сам будешь кого-нибудь ждать…
Будет это и у тебя!
Потом я стал думать, чем бы порадовать маму. И ничего не придумал — не получалось. Пошёл я в ванную — почищу, думаю, зубы и лягу. А в ванной на табурете лежал лоскут розового трикотина, он мне очень понравился, потому что был мягкий, чистый и были на нём две странные маленькие чёрточки — совсем как глазки. И я сказал себе, что сделаю из этого лоскутка куклу — вот и будет сюрприз.
Работа была нелёгкая…
Прежде всего я сшил два кусочка трикотина и набил ватой. Получилась круглая голова. Я не стал делать ни носа, ни ушей — только глаза из кнопок на месте тех маленьких чёрточек да рот из полоски красного фетра. Потом я смастерил из носового платка длинную белую рубашечку, разгладил всё электрическим утюгом — и куклёнок был готов.
Он воспринял это как должное. Он сидел и ждал, что будет дальше.
— Ну вот, — сказал я, — теперь я тебя сотворил, и имя твоё будет Человечек.
Я прислонил его к пресс-папье, и мы смотрели друг на друга: он глазами из кнопок, а я обыкновенными, человеческими.
— Ну, — спросил я, — что скажешь? Нравится тебе здесь?
— Нравится, — ответил Человечек. — Только ты слишком уж нагладил меня.
А может быть, мне это только показалось: как же он мог говорить, если рот у него был из красного фетра? Наверно, он вовсе и не говорил, просто сидел в своей белой рубашечке, прислонённый к пресс-папье.
— А знаешь ли ты, что я умею играть на скрипке? — сказал я. — Я играю песенку о базилике.
— Знаю, — ответил Человечек. — Это песня о разлуке.
Так мы с ним беседовали.
Потом пришла мама. Села, как была, в пальто, немного усталая, немного растрёпанная, и сейчас же спросила:
— Что это у тебя?
— Это куклёнок, — ответил я. — Он выдуманный, мы с ним разговариваем, будто давно знакомы, а с тобой он, пожалуй, разговаривать не станет. Зовут его Человечек.
— Какая у него красивая рубашечка, — сказала мама и улыбнулась чуть-чуть, одними ресницами, и носом, и первой своей морщинкой.
Полоса света упала ей на лицо, и она стала вдруг очень красивой.
Так мы тебя придумали.
Я внезапно проснулась — мне почудилось, что кто-то зовёт. Открыла глаза, смотрю — темнота уже поредела, и всё тихо. На окнах висит будто серая пряжа: наступил час рассвета, ночь и день встречались на невидимой грани. Часы тикали, как одинокие шаги.
Повторится ли зов? Голос расплылся, исчез, но остался во мне далёким, далёким отзвуком.
Я встала, пошла босиком к окну, — может, кто-то бросил в стекло камешек. Так могло быть — никто меня не звал, только кинул в окно монетку или горстку земли. Приехал ночным поездом и никак не дозвонится. Поезд мог прийти из Брно, или из Пльзени, или даже из Словакии… Иногда к нам так приезжают друзья.
Никого. Ночь бледнеет, а далеко на востоке светится будто круглое матовое окошко. Улица пустынна, шторы в доме напротив спущены.
Что же делать? Я снова начала думать об этом голосе, но это всё равно что стараться представить, как пахнет сено или как веет ветер. Этого человеку не дано. Чего только не было в таинственном зове — сколько людей, сколько воспоминаний, шёпот и крик, радость и горе… Будто меня окликали все, кого я знаю, — и в то же время это был голос одного-единственного человека…
Я зажгла лампу на ночном столике — мне было не по себе в темноте. И ещё мне хотелось посмотреть на того, кто лежит рядом со мной. На своего мужа. Свет упал ему на лицо, и я легонько коснулась подушки возле его головы.
И он проснулся, правда, не совсем; поморгал глазами и сказал:
— Ложись, простудишься.
Потом очнулся, сел на постели и удивлённо и сонно посмотрел в сереющую тьму.
— Что с тобой? — спросил он. — Спи.
— Кто-то окликнул меня, — ответила я взволнованно. — Я узнала по голосу, но не знаю, кто это.
— Спи, — сказал он, — никого тут нету, только мы с тобой.
Но я всё-таки не легла — и вдруг из соседней комнаты, которую мы уже тогда называли детской, донёсся запах яблок. Там стояло большое блюдо с фруктами, и мне так захотелось, чтобы настал день, чтобы я могла увидеть зелёную кожуру яблока, и хлеб в буфете, и молоко в кувшине. Чтоб был день, чтоб мне ничего не мерещилось.
Того голоса я больше не слышала — только во мне вдруг шевельнулось дитя, которое я носила под сердцем, и это был ты.