Эта последняя была женщина светская, - по-своему очень неглупая, щедрая, даже расточительная; она занялась Пенькновским с знанием дела: экипировала его со вкусом и так выдержала в отношении всей его внешности, что в одно прекрасное утро все мы, невзначай взглянув на моего друга, почувствовали, что он имеет неоспоримое право называться замечательным красавцем.
В самом деле, его высокий рост, крупная, но стройная и представительная фигура, прекрасные светло-русые, слегка вьющиеся волосы, открытое высокое чело, полное яблоко голубых, завешенных густыми ресницами глаз и удивительнейшей, античной формы большая белая рука, при мягкости и в то же время развязности манер, быстро им усвоенных под руководством изящной и любившей изящество тещи Сержа, обратили его в какого-то Ганимеда, затмевавшего своей весенней красотой все, что могло сколько-нибудь спорить о красоте.
Он это чувствовал и сознавал - и необыкновенно легко обучился держать себя с большой важностью. Состоя на одних со мною правах и потому будучи обязал служить приказным, он, однако, бросил свою гражданскую палату - и, переместясь в аристократическую канцелярию к начальнику, ведшему за усы его отца, взирал свысока на всех заседателей и надсмотрщиков, которых мог обогнать одним шагом. Ему теперь все улыбалось - и он полнел, добрел и ликовал, и отнюдь не подозревал, что в это самое время ему готовился урок непрочности земного счастия. Среди самых цветущих дел он получил смертельный удар, заключавшийся в том, что убогонькая жена моего дяди внезапно подавилась куриною косточкою и умерла, - а дядя мой, от которого, по выражению лица, у которого служил Пенькновский, "взятками пахло", чтобы отбить от себя этот дурной запах, сделал предложение Марье Ильинишне и получил ее руку быстро и бесповоротно. Этим политическим фортелем дядюшка, сблизясь с главным начальником края, укрепил себя на своем кресле, так как оно под ним довольно шаталось, - а бедный Пенькновский очутился без шпаги. В дом дяди его не пускали, а тайно благодетельствовать Марья Ильинишна или не хотела, или он сам считал неудобным участвовать в этой тройной игре. Словом, дела его приняли вдруг самый дурной оборот: аристократическая канцелярия не давала ему ничего, кроме каких-то весьма отдаленных видов; но как было их дождаться, когда скупой отец не давал ему ни гроша, а сам он не умел добыть трудом ни копейки.
Всякий бы на месте Пенькновского стал в тупик, и с ним случилось то же самое, но только с тою разницею, что он скоро нашелся, как поправить свои обстоятельства, и притом способом самым прочным и капитальным.
Раз, в праздничный день, он приходит к нам, по обыкновению, развязным щеголем и франтом, и, предложив maman руку, просил ее его выслушать. Они вдвоем вышли в зал, а я остался в матушкиной комнате, где грелся перед камином; но не прошло и десяти минут, как матушка вдруг вошла торопливой походкой назад. Она имела вид встревоженный и смущенный и, плотно затворив за собою дверь, сказала мне:
- Выйди, сделай милость, к нему и скажи, что я почувствовала себя дурно и легла в постель.
Я смотрел на maman молча, изумленными глазами, но она еще настойчивее повторила мне свое поручение и закопалась в мелких вещицах на своем туалете, что у нее всегда выражало большое волнение.
Я вышел в зал и увидел перед собою представительного Пенькновского, ощутил всю трудность возложенного на меня поручения, тем более что не знал, чем оно вызвано. Одну минуту мне пришло в голову, уж не сделал ли он предложения моей maman, но, вспомнив, что он в последнее время усвоил себе привычку говорить с женщинами с особенной тихой развязностью, я счел свою догадку преждевременной и просто попросил его в свою комнату.
- В твою комнату? зачем это? - спросил он меня с легкою гримаской; но, услыхав от меня то, что я должен был ему передать по поручению maman, он вдруг смялся, и на выхоленном лице его мелькнули черты, которые я видел на нем, когда обнаружилось, что Кирилл водил его под видом палача по королевецкой ярмарке.
- Послушай, - сказал он мне в одно и то же время и рассеянно и строго, - я вправе от тебя, однако, потребовать одного, чтобы ты сказал: понимаешь ли ты, что это обида...
- Ей-богу, ничего я не понимаю, - отвечал я по истине.
- Я объявляю твоей матери, что я женюсь на ее знакомой, - и так или иначе делаю ей все-таки честь: прошу ее быть моею посаженою матерью; а она вдруг, представь себе: молча смотрит на меня целые пять минут... заметь, все молча! Потом извиняется, быстро уходит и высылает ко мне тебя с этим глупым ответом, что она нездорова... Знаешь, милый друг, что если бы я не уважал ее и если бы это не в такое время, что я женюсь...
- На ком же, на ком ты женишься? - перебил я.
- А я, любезный друг, женюсь на Вере Фоминишне.
- На какой Вере Фоминишне?
- На Крутович.
- На вдове?!
- Ну да, на вдове.
- На матери Сержа?
- Ну да; на его матери.
- И Серж должен будет называть тебя mon pere? {Мой отец - франц.}.
У меня задергало щеки, и я не выдержал и расхохотался.
- Вот сейчас и видно, что ты еще дурак! - сказал Пенькновский, которому и самому было и смешно и конфузно; но он, однако, на меня не рассердился и ушел, удостоив меня чести приглашением в шаферы.
Когда мы вечером пришли к Христе и я рассказал ей эту историю, она смеялась до упаду и до истерики, сколько над chere papa {дорогой папа франц.}, как стали мы называть Пенькновского, столько же и над maman, которая сама шутила над замешательством, в которое поставил ее Пенькновский этою, по ее словам, "противною свадьбою".