– С кого тогда мзду будешь брать, дурило? – делово ответил на это другой, с золотыми зубами во рту и цепью толстой на шее; и, оглянувшись на ослика после этого, с ухмылкой добавил начальственным тоном: – Хватит пока и этого… Завтра, я думаю, они посговорчивей будут; а главное – поумней.
Находясь в беспамятстве, Пушок пропустил-проглядел тогда всё на свете. То, например, как немного постояв и покурив в сарае, дела обсудив насущные, денежные, люди ушли восвояси, забыв погасить свет и дверь закрыть за собою; как несколько часов кряду металась по подсобке мать, от горя и невозможности быть рядом с избитым сыном рассудок совсем потерявшая.
Как, наконец, выломав грудью доску и исцарапавшись о торчавшие гвозди в кровь, она, ломая ноги, в образовавшуюся щель пролезла, подлетела – очумелая! – к Пушку и, встав перед ним на коленки, завыла протяжно и страшно ослиным диковинным воем, отдалённо похожим на тот, каким воют обычно люди перед покойником или войною… Как вдруг потом, спохватившись, приподнялась и языком стала слизывать кровь со вспухшего, фиолетовым ставшего от синяков и ссадин тельца, – тёплую, солоновато-сладкую, приторную, что из многих израненных и иссечённых мест обильными ручейками сочилась и не успевала застыть.
Не видел ослик, почти до смерти забитый, как следом за матерью из подсобной клети вылез нервно-дрожащий отец и осторожно, словно боясь чего-то, подошёл к ним, шатаясь, – да так и застыл на месте статуей полуживой. И до самой предрассветной зори молча стоял и смотрел на Пушка полными слёз глазами, дрожа всем телом как на морозе, громко зубами стуча. Он весь поседел от увиденного и пережитого, душою весь поседел…
Сознание вновь вернулось к избитому только лишь поздним утром, когда он услышал у себя над ухом детский истеричный плач, что сердце его разрывал посильнее ночных ударов.
– Пушо-о-ок, милый, что с тобой?! – эхом разносилось в его голове собственное его имя, усиливаясь по мере пробуждения всё громче и громче. – Миленький мой, хороший, что они с тобой сделали?! Пушо-о-о-ок!!!
Почувствовав у себя на щеке чьё-то дыхание жаркое вперемешку с прикосновениями, ослик открыл глаза и увидел прямо перед собой огромные, полные слёз и недетской тоски карие Мишкины глазки. Тот держал голову ослика у себя на ручках и осторожно, видимо уже понимая ясно, какую боль может он принести малейшим неверным движением, ни то целовал пострадавшего, ни то губками вспухшими, влажными нежно массировал-гладил.
У Пушка при виде такой картины – трогательной и душещипательной – тоже брызнули слёзы.
«Мишка, друг! – захотелось ему закричать. – Самый хороший, самый верный, самый любимый мой друг на свете! Перестань плакать, пожалуйста! Я не могу видеть твоего горя и слёз: мне они – как нож острый! Давай обнимемся лучше, крепко-крепко прижмёмся друг к другу как раньше! И нам обоим будет опять хорошо! Так хорошо, как и всегда было!…»
Но не наградила природа ослика даром речи, мимикой даже не наградила самой элементарной, жестами. А чувства, что в сердце рождались стихийно, уже кипели и пенились в его молодой груди, синяками и ссадинами покрытой, рвали и жгли грудь словно паром горячим, на ноги как паруса поднимали, или же паровые котлы… И, желая выплеснуть чувства на друга и как можно быстрее утешить его, спасти от тоски и горя, душевной черноты, дурноты, Пушок было дернулся по привычке, силясь вскочить на ножки и по обыкновению носиком в Мишку уткнуться, таким манером незамысловато-ослиным мил-дружка приласкать, – но тут же острая жгучая боль в зашибленной правой ноге, такая знакомая по вчерашнему вечеру и такая страшная, вновь заставила его содрогнуться и сжаться, личиком перекоситься уродливо, ротик гримасой скривить.
От перекоса и машинальной гримасы из разбитых, посечённых ночными ударами губ заструилась засохшая было кровь, что ослику в рот попадала и горьковатым металлическим привкусом оседала во рту, общую тошноту усиливая. Тут же следом, как по команде, нудно-тягучей болью заныли все ссадины и синяки, зашибленные ребра и зубы, к которым коленка правой ноги присоседилась, подлая, распухшая как баклажан, – отчего сердце ослика кольнуло больно-пребольно, силы последние отобрало.
– У-у-у!!! – протяжно застонал Пушок, безвольно уронив голову Мишке на руки, мешком безжизненным оседая на нём. И слёзы с новой силой хлынули из его глаз почерневших.
– Пушо-о-о-ок!!! – на весь сарай закричал горем убитый Мишка, задыхаясь от жалости и тоски, от собственного своего бессилия. – Пушо-о-о-ок!!!