– Зовут меня Гаэтано Маккиароли, и по роду занятий мне больше знакомы книги, – протяжно произносит Очкастая Швабра – словно поёт. Мы разом замолкаем, будто нам и впрямь языки отрезали. – Это замечательное начинание мы организовали с группой товарищей специально для вас…
– А зачем? Вам от этого какая выгода? Вы же нам не родители, не отцы-матери, – не смущается чернявый – по-моему, единственный, кого не одолела робость.
– Когда в этом возникает необходимость, каждый из нас становится нуждающемуся и отцом, и матерью. Потому мы и везём вас к людям, которые будут заботиться о вас, как о собственных детях. Для вашего же блага.
– Стало быть, всё-таки обреют? – шёпотом уточняю я.
Но длинный этот, худющий, за очками своими не слышит, только обеими руками машет – прощается:
– Удачной поездки, ребята! Будьте молодцами, не скучайте!
Оба они уже вышли, а никто в купе ещё пару минут вздохнуть не смеет – боятся.
Наконец возвращается товарищ Маурицио, садится посередине, книжку свою открывает.
– Ну-с, – говорит и всем по очереди в глаза заглядывает, – раз уж вы решили «подарить» мамам пальто, на которых имена с фамилиями указаны, придётся теперь вас заново переписывать. Тут у меня списки детей по каждому вагону, – и начинает расспрашивать про наши имена, фамилии, как отца зовут, как мать. Мы по очереди отвечаем, и нам снова прицепляют листки с номерами – на сей раз к рукаву. Дело доходит и до щербатого белобрысого, но сколько товарищ Маурицио его ни спрашивает, всё без толку: тот будто воды в рот набрал. Тогда товарищ Маурицио пытается позвать его по имени – вдруг хоть так откликнется: Паскуале, Джузеппе, Антонио, – но в итоге только расстраивается и уходит в соседнее купе.
– Ты зачем глухонемым прикидываешься? – спрашивает Томмазино. – Бедняга совсем терпение потерял!
– А что я, дурак называться? – и щербатый, криво усмехнувшись, величественным жестом вешает на сгиб локтя воображаемый зонтик, будто он важная персона.
– Но как же номер? – волнуется Мариучча. – Ты разве не боишься, что тебя маме не вернут?
– Маме? Она-то меня научила, что контрабандисты никому ничего не выдают: ни имени своего, ни родственников, ни где их дом. Даже под бомбами! А уж тем более полицейским ищейкам!
Белобрысый всем своим видом показывает, что выше нас, мелюзги. Мы молчим, он тоже, но теперь, как мне кажется, от страха, что, когда вернёмся, из-за этой хитрости никто не поймёт, кому его забирать.
Через некоторое время приходит незнакомая девушка со списком в руках, и всё начинается заново. Наступает мой черёд, и она просит меня назвать моё имя.
– Америго Сперанца.
– Лет сколько?
– Полных семь.
– Родителей как зовут?
– Антониетта Сперанца.
– А отец? Имя, род занятий?
– Не знаю, – смущённо отвечаю я.
Она вскидывает брови:
– Как это? Не знаешь, чем отец занимается?
– Я даже не знаю, жив ли он ещё. Одни одно болтают, другие другое. Моя мама Антониетта говорит, он в Америку уехал, Тюха – что сбежал…
– Тогда пишем «пропал без вести»?
– Может, просто оставим место? – спрашиваю я. – И впишем, когда вернётся?
Девушка не отвечает, только чуть приподнимает карандаш и переносит его на строчку ниже.
– Ладно, давай дальше, – вздыхает она.
8
Едем уже долго. Крики, смех и слёзы, которыми сопровождался отъезд, постепенно утихли, слышен только мерный, однообразный стук колёс. В поезде воняет затхлым, липким – как в той крипте с живыми скелетами. Глядя в окно, я думаю о своём месте в нашей с мамой кровати, о мешках с кофе, которые прятал под ней Долдон, об улицах, по которым я в любую погоду слонялся целыми днями, пока тряпичничал. Думаю о Тюхе, которая в этот час, должно быть, легла спать в своём полуподвале, поцеловав на ночь портрет усатого короля на тумбочке, и о Хабалде – кажется, я даже чувствую запах её знаменитой луковой фриттаты[12]. Думаю о переулке, где жил, – уже и короче, чем этот поезд, об отце, который отправился в Америку, и об унесённом бронхиальной астмой старшем брате Луиджи, из-за которого мне теперь приходится ехать совсем одному.
Время от времени голова склоняется на плечо, глаза закрываются, мысли путаются. Соседи давно уснули, а я всё смотрю в окно. Потом, заметив луну, бегущую над полями – будто с поездом в догонялки играет, – забираюсь на лавку, обхватываю колени руками. Слёзы медленно текут по щекам, скапливаются в уголках рта. Они такие солёные, что напрочь отбивают последнюю память о шоколадке. Рядом блаженно сопит Томмазино – и это трусишка, который даже тени своей боится! А я, не раз спускавшийся в канализацию, чтобы наловить крыс, только и надеюсь, что поезд остановится и нам придётся вернуться, и больше всего на свете хочу услышать голос мамы: «Амери, хватит уже гулять, иди домой!»