– Ладно, мам, продай меня уже этой синьоре!
Полные алые губы Маддалены растягиваются в улыбке, она смеётся, а моя мама Антониетта тыльной стороной ладони отвешивает мне оплеуху. Я хватаюсь за горящую то ли от боли, то ли от стыда щёку. Маддалена вмиг прекращает смеяться и берёт маму за руку, но та дёргается, будто коснулась кипящей кастрюли. Не любит мама, когда её трогают, даже ласково. Тогда Маддалена ужасно серьёзным голосом говорит, что вовсе не собирается меня покупать. И что Коммунистическая партия организует то, чего никогда прежде не видывали, то, что войдёт в историю, о чём будут помнить долгие годы.
– Как о пирогах с голубиным помётом? – перебиваю я.
Моя мама Антониетта сердито оборачивается, и я уже готовлюсь к очередной оплеухе. Но она только спрашивает:
– Ну а сам ты чего хочешь?
Я отвечаю, что, если мне дадут ботинки, причём оба новых (призовая игра!), я готов до самого логова коммунистов пешком идти, не то что на поезде ехать. Маддалена улыбается, а мама только кивает: вверх-вниз, вверх-вниз. Что значит «договорились».
3
Моя мама Антониетта замедляет шаг возле уже знакомого здания – штаб-квартиры коммунистов на виа Медина: Маддалена сказала, чтобы ехать на поезде, нужно внести меня в список. На первом этаже мы сталкиваемся с тремя юношами и двумя девушками. Девушки сразу ведут нас в комнату с письменным столом и красным флагом за ним, усаживают и начинают расспрашивать о всяком-разном. Одна спрашивает, другая записывает на листке бумаги. Наконец та, что спрашивает, даёт мне карамельку из вазочки. А та, что пишет, кладёт свой листок на стол перед ни чего не понимающей мамой. Потом вкладывает ей в руку перо и велит подписать. Мама не двигается. И я тоже от леденца отказываюсь, хотя от запаха лимона уже щиплет в носу. Не каждый день, знаете ли, достаётся настоящая конфета.
Из соседней комнаты доносится перебранка. Девушки молча переглядываются: похоже, они давно привыкли к крикам и ровным счётом ничего не могут поделать. Моя мама Антониетта тем временем всё сидит с пером в поднятой руке перед листком бумаги. Я спрашиваю, зачем за стенкой так орут. Та, что прежде писала, молчит. Зато вторая отвечает: мол, это они не ссорятся, а обсуждают, что нужно сделать для лучшей жизни, и вообще, это политика. А я тогда спрашиваю: простите, вы что, даже между собой договориться не можете? Она кривится, как если бы сунула в рот орех и обнаружила, что он горький, потом бормочет, что между товарищами тоже иногда случаются расхождения, различные поветрия… Тогда та, что писала, пихает её локтем, словно намекая, чтобы не болтала лишнего, потом оборачивается к маме и говорит, мол, если она не может написать своё имя, то пусть поставит крестик, а они обе подпишутся как свидетели. Моя мама Антониетта краснеет и, уставившись на листок, рисует кривоватую х. Услышав о поветриях, я пугаюсь, поскольку Хабалда вечно ворчит, что поветрия вызывают бронхит, а мне сказали, что больных никуда не возьмут. По-моему, это несправедливо: что, больным нельзя поехать и уже там подлечиться? А то, как правильно заметила Тюха, со здоровыми легко проявлять солидарность. Тюха вообще хорошая тётка, если не считать усов и почерневших дёсен. Иногда она даже даёт мне лиру-другую. Просто так.
Потом девушки пишут что-то в толстой книге и провожают нас к выходу. Юноши в соседней комнате по-прежнему спорят о политике. Худощавый паренёк со светлыми волосами всё время повторяет непонятные слова: «южный вопрос» и «национальная интеграция». Я взглядываю на маму: может, она что поняла? Но она упрямо тянет меня дальше. Когда я прохожу мимо светловолосого, он оборачивается ко мне, будто хочет сказать: ну же, подтверди! Я уже открываю рот, чтобы ответить, мол, я ничего в этом не понимаю и, не приведи меня (для моего же блага) моя мама Антониетта, вообще никогда бы сюда не попал. А мама хвать меня за руку и едва слышно шипит:
– Тоже невтерпёж вляпаться? Закрой рот и марш на улицу!
И мы идём к двери. Светловолосый паренёк понуро смотрит нам вслед.
4
Внезапно погода портится. Моя мама Антониетта больше не отправляет меня тряпичничать – ещё и потому, что вслед за дождями ударили первые морозы. Трубочек она тоже больше не покупает, зато как-то сделала дженовезе[2] – объедение! Давешнюю монашку мы тоже не видели, а пересуды насчёт поезда соседям поднадоели и сами собой сошли на нет.
Без тряпичных денег нам с мамой несладко приходится, так что я предложил Томмазино основать своё предприятие. Поначалу, правда, он и слышать ничего не хотел – отчасти из отвращения, отчасти из страха, что всё откроется и мама в наказание отправит его на поезде куда подальше. Но я объяснил, что если даже Долдону удаётся заработать на всяких отбросах со свалки, то и мы сможем. Не такие уж мы недоумки, в конце концов! Торговать решили крысами, выдавая их за хомяков. Присмотрели лоток на рынке, среди клеток с попугаями и щеглами, разделили обязанности: мне ловить, ему перекрашивать. Это я придумал. Бывал там один американский офицер, разводивший хомяков, а потом продававший их на воротники богатым синьорам, которые после войны стали уже не такими богатыми: и экономия, и выглядит прилично. Так вот, крысы, которых я ловил, с отрезанными хвостами и выкрашенные краской для обуви в коричневый с белым, выглядели точь-в-точь как хомяки того американца! Сперва всё шло гладко. Клиенты к нам с Томмазино липли, как мухи на мёд, и, не пойди в тот ненастный день дождь, к обеду мы бы разбогатели.