…Ящик был мучительно тяжел и неудобен. Выбиваясь из сил, — дыхание частое, неровное, — волокла Маврина свою заклятую ношу. Волокла неведомо куда и, не утираясь, плакала, слезы на щеках стыли. Невольно уступали ей дорогу прохожие, оглядывались вслед.
Парень с девушкой, молодые, дружелюбные, счастливые, обогнали Маврину легким, ровным шагом:
— Вам, может, помочь?
Маврина не реагировала. На ходу взялся парень за ящик с маслом, повторил громче:
— Вам тяжело? Я вижу, вам тяжело.
Она будто очнулась — дернулась вдруг в сторону, вырывая из чужих рук масло:
— Что надо? Иди своей дорогой!
— Я только помочь, — растерялся парень.
— Знаю я вас всех, сам такой же! — отрезала она с непонятной злобой.
Маврина пошла, а молодые люди, ошарашенные таким отпором, остановились. Юноша глянул на девушку, девушка на юношу. Сначала они глядели друг на друга с недоумением. Потом засмеялись и начали хохотать. А потом — целоваться. На виду у всех.
Когда Маврин решился перейти на шаг, он долго не мог отдышаться, измученный вконец. И может быть, парадоксальным образом, ощущение, что, загнанный и несчастный, достиг он предела своих сил, только и помогало теперь держаться: не думать, не вспоминать, не подпускать слишком близко к сердцу страх.
Большего несчастья никогда еще в Диминой жизни не приключалось, он представить себе не мог, чтобы на долю нормального, вчера еще совершенно не потревоженного судьбой человека выпали ни с того ни сего, без всякой явственной вины и повода, подобные испытания. Несмотря на то, что страшная, непостижимая беда уже произошла, произошла бесповоротно, Дима еще не мог охватить умом все непомерные, чудовищные размеры случившегося. Смутно угадывал он лишь одно: в неправдоподобности того, что случилось, в самих размерах несчастья таилось какое-то, неясное еще и для него самого, оправдание. И от этого чувствовал он всепоглощающую, мучительную жалость к самому себе.
Глазами, полными слез, глядел Дима на мир, и мир расплывался, терял свои привычные черты, мир казался зыбким, ненадежным, безрадостным местом.
Предостерегали издалека крашеные фанерные буквы: «Их разыскивает милиция».
Сколько ни вглядывался Дима в смутные, не имеющие выражения лица мужчин и женщин, обезвредить, задержать, сообщить о местонахождении которых призывали его афиши, ни в ком не мог он обнаружить что-то такое очевидное, что объяснило бы ему, как и почему все эти разные люди оказались в одном месте, категорически перечеркнутые по тексту красной полосой: опасный преступник! Ничего не могли объяснить отрывочные сведения: родился, учился, работал… Все шло, видно, как у всех, в потом — бах: опасный преступник! Потом случилось что-то такое, о чем не решались писать даже тут — в объявлении на стенде милиции — настолько это происшедшее было, наверное, стыдно и некрасиво. Родился, учился, работал, а потом — бах: опасный преступник! Вот и все. Больше о нем и говорить не хотят. И прочный висячий замок на витрине. Можно было подумать, что, собравшись вместе, эти люди обладали какой-то заразной, безнравственной силой, от которой следовало защищать и детей, и взрослых. Защищать вот так — тяжелым висячим замком.
Дима сгорбился, натянул куртку по спине вверх, почти на затылок, будто голову прикрыть хотел, потом потянул ее за отвороты вперед, неуютно поежился и побрел.
Здесь, вдали от новых микрорайонов, в старом городе, где стояли нетронутые с дедовских времен двухэтажные кирпичные дома, перекликались через дорогу настежь раскрытые двери крошечных магазинчиков, где пусто было, неторопливо на улицах, изредка только громыхали по разбитому асфальту прибывшие из района, замызганные весенней грязью грузовики, откуда здесь было взяться опасным преступникам?
Долго стоял Дима на совершенно пустынном перекрестке, ожидая, когда загорится ему зеленый свет. Машин не было вовсе, и люди ходили по улице как кому вздумается. А Дима начал движение, когда желтый сигнал сменился на зеленый, пересек проезжую часть и пошел на далекие звуки духового оркестра.
Могучие медные трубы играли «Прощание славянки». Щемящие звуки качали и влекли: чем ближе подходил Дима, тем сильнее, осязаемее они становились. Можно было уже различить отдельные инструменты: ритмичное уханье барабана, вздохи, горячечное дыхание больших и маленьких труб.
Дима завернул за угол и сразу очутился в узком треугольном сквере перед зданием военкомата. В тот же миг оркестр кончил, последний раз ударил барабан, замерли, стали к солдатским ногам трубы. И оттого, что трубы замолкли, послышались повсюду голоса. Сквер был полон призывников. Большей частью не стриженные, одетые с гражданской вольностью, они держались вразброд, компаниями, кто с кем пришел. Родители, знакомые, друзья, подруги.