Около солдат из оркестра собрались любопытные.
— Все время так? — спросил подвижный паренек с нахлобученной на самые глаза шапочкой «петушиный гребень».
Барабанщик покачал головой:
— Не, нештатный оркестр.
— Это как?
— Наряды, служба — как у всех, а уж сверх этого на плацу играем — для собственного удовольствия.
— Не слабо, — ухмыльнулся парень и скрылся обратно в толпу.
— А куда нас повезут? — спросил кто-то из-за спины Димы.
Солдат пожал плечами:
— Вон прапорщик знает.
— Знает, но не скажет, — поправил второй.
— Если знает, — уточнил третий.
— А если не знает, то, конечно, скажет, — тогда скрывать нечего, — закончил первый.
Ребята поняли, что их дурачат, заухмылялись. Но не так, как солдаты — открыто и весело, скорее, растерянно, даже виновато. Всего несколько месяцев, год отделял парней в военной форме от их сверстников в гражданской, но невидимый, хотя и ясно ощущаемый рубеж отделял их друг от друга. Солдаты держались спокойно, дружно, с тем чувством несуетливого, неброского достоинства, которое приходит ко много поработавшим, усталым людям.
На скамейке под большим узловатым каштаном сидел обритый наголо призывник. Склоненная над гитарой голова блестела. Он играл и пел. Хорошо играл, хорошо пел, и только, может быть, чуть торопил и без того энергичный ритм, словно последний раз пел, и обязательно надо было успеть, закончить и поставить точку: «Один говорил, что жизнь — это поезд, другой говорил — перрон…». Вокруг стояли, слушали. А девушка, что сидела рядом, не столько слушала, сколько смотрела. На руки певца, на лицо его — запомнить хотела. Надолго.
Дима и здесь постоял, постоял и дальше пошел.
— Под портянки носки шерстяные надевай, — сказала мать.
Сын кивнул.
— Не положено, — возразил отец.
Сын тоже кивнул.
— Как это не положено? — удивилась мать.
— Так, не положено и все, — невозмутимо сказал отец. — Я тебе, Коля, вот что скажу: служи хорошо. Начальству в глаза не заглядывай, не надо, а служи честно, добросовестно…
Тут он обнаружил вдруг, что рядом стоит Дима и, вытянув шею, слушает. И сын и мать тоже посмотрели на Диму, ожидая, что он что-нибудь спросит или скажет.
— Извините, — очнулся Дима. Двинулся прочь.
Главное лицо в сквере был прапорщик, стоило ему остановиться, чтобы дать себе передышку в беспрестанном сновании в военкомат и обратно, пальцем ткнуть в козырек фуражку, приподнять ее над взмокшими волосами, как тотчас, пользуясь заминкой, собирались вокруг люди.
— А это за что? — уважительно показал на орден Красной Звезды худой высокий призывник.
— За Саланг.
— Тот самый?
— Да. Кабул — Шерхан. Высшая точка. Перевал, — прапорщик обрисовал в воздухе дорогу и перевал на ней.
Помолчав, тот же парень снова спросил:
— Страшно было?
Прапорщик плечами пожал. Потом подумал и снова пожал плечами:
— Одним словом не объяснишь.
Ни торопить его, ни переспрашивать никто не решился. И только когда стало ясно, что больше прапорщик про свой страх ничего не скажет, один из слушателей, смущаясь и краснея, начал:
— Знаете, я, когда маленький был, часто об этом думал: вот как люди пытку переносят или в бою, нужно в атаку встать, а каждая пуля в тебя летит…
Прапорщик слушал серьезно и при этих словах чуть заметно кивнул.
— …И вот я думал: а я смогу? Думал, думал и всегда получалось, что смогу. А теперь вот, когда старше стал — теперь иногда не знаю…
Прапорщик снова кивнул:
— Это правда. Думай не думай, когда решающая минута приближается, все как будто заново приходится для себя определять… а потом и это уже не важно, остается только миг — подняться под пули. И вот тогда либо ты смог, либо не смог, а все, что ты раньше о себе думал, уже не имеет никакого значения. Либо встал, либо нет… Я десять лет в армии прослужил и никогда не слышал, как пуля над головой свистит, та, что в тебя метила… Ехал в Афганистан и, если честно, то точно так же вот сомневался: смогу ли?
— А были такие, что не смогли?
— Были.
Притихшие пацаны молчали. И тот, что спрашивал, напряженно нахмурил брови и тоже молчал.
Вылез вдруг Маврин, как дернуло его. Слишком уж много всего накопилось, накипело в душе, чтобы сумел он сдержаться.
— Я бы смог, — сказал он внезапно с отчаянием. — Я бы смог! Что, не верите? Смог бы!
Они не верили.
Не зная, как убедить, чем еще доказать, что он точно смог бы, в атаку бы поднялся и все, что надо, сделал не хуже других, никого бы не посрамил и не подвел, что жизнь, если надо, отдал бы, Дима руку к груди прижал, а на глаза его навернулись искренние слезы.
Кто-то явственно хихикнул.
— Это хорошо, — сказал тогда прапорщик. — Хорошо, что ты в себе уверен.
— А как вы орден получили? — снова спросил призывник.
— Орден? Потом расскажу. Строиться пора.
Прапорщик широко махнул рукой, отсекая разговоры, и повысил голос:
— Кого назову, выходи строиться! — развернул список.
— Андреев!
Неровный строй вытягивался вдоль аллеи, вольная толпа призывников постепенно редела.
— Лютый! — кричал прапорщик. — Где Лютый? Так. Миколайчик!
Стриженый гитарист торопливо поцеловал свою девушку, сунул ей гитару и поспешил в строй.
— Щетинин!
Щетинин оказался последним. Прапорщик еще раз глянул в список.
— Всех назвал?
Оставленный в одиночестве, Дима просительно засматривал в глаза. Прапорщик заколебался:
— Ваша фамилия как?
— Маврин.
— Маврин? — снова полез в список. — Маврин?
А Дима, словно надеясь на чудо, молчал. Но чуда не произошло.
— Нету Маврина, — сказал прапорщик.
— Меня не сейчас призывают, — заторопился Дима, — позже. Но я тоже хочу сейчас. Можно?
В строю засмеялись.
— Оставить смех! — начальственно оборвал прапорщик. Но он, похоже, и сам едва сдерживал улыбку.
— Вам надо к военкому обратиться.
— К военкому?
— Да.
— Прямо сейчас?
— Если примет.
— А он здесь?
— Все! — поморщился уже прапорщик. — К военкому, я сказал, к военкому, не мешайте, — и повернулся к строю.
— Так! Становись!
Оркестр заиграл «Прощание славянки», неровной колонной прямо по мостовой двинулись призывники, побежали следом родственники и зчакомые, заплакала девушка с гитарой. Она смеялась и плакала одновременно. Как-то совсем неуместно заулыбалась, махая рукой, а потом утерла слезу и снова улыбнулась. Тот бритый наголо гитарист не оборачивался ни на слезы, ни на смех, уходил все дальше и дальше. Оркестр играл «Прощание славянки».
Дима остался один.