— Да вот неопределенное уравнение не умели решить… Лентяи! ничего не делают, — отвечал учитель.
— А вы им разрешите и объясните, — заметил инспектор и сел на стул, желая видеть, как разрешит и объяснит учитель (инспектор был математик).
Лысый, постоянно полупьяный учитель невольно должен был повиноваться. Он подошел к доске, крякнул, почесал лысину и принялся разрешать задачу; обломки мела так и летели в стороны. Написавши довольно много, учитель посмотрел — и стер; опять написал — опять стер. Снова принялся писать, — та же история. Инспектор улыбнулся, встал со стула и, пробормотав: «Мудреная задача!» — вышел из класса, посадивши нас по местам, а находчивый учитель, начисто вытирая доску, громко произнес:
— Итак, эту задачу, которую я разрешил теперь вам, вы должны приготовить к следующему классу.
— Да, приготовить, батюшки, а то всех перепорю! — скрежеща зубами, заревел лысый учитель.
Этому-то существу я обязан моими познаниями в алгебре, физике и тригонометрии, о которых всегда имел и имею самое смутное понятие. Предметов, излагаемых им, он не знал и довольствовался тем, что ученики зазубривали урок свой по учебнику слово в слово. Так, например, один из моих товарищей на вопрос лысого учителя «почему это так?» — всегда отвечал: «О сем сказано в таком-то параграфе», — и учитель удовлетворялся.
Замечательный оригинал был учитель греческого языка. Свой предмет он знал отлично, но, прослуживши около тридцати лет учителем, потерял всякую охоту к передаче своих знаний и постоянно занимался в классе пустой болтовней, рассказывая события из своей домашней жизни.
— У меня сегодня Васса больна (Васса — его кухарка Василиса), — рассуждал он, обращаясь к целому классу и разводя руками. — Вот по той причине и хожу в нечищеных сапогах. (Учитель поднимал ногу; все улыбались.) Батрак (работник, он же кучер) не мог вычистить, сколь я его ни принуждал: «не умею», говорит.
Иногда греческий учитель любил поговорить и о литературе: тогда разговор тотчас же склонялся на Лермонтова и Пушкина, к которым старик за что-то питал глубокую ненависть.
— Что же мне ваши Лермонтовы, Пушкины! — обыкновенно говорил он мягким, как будто суконным языком, — болваны! Дрянь!.. Вон Софокл, Аристофан, Херасков, Капнист — вот это писатели, этих советую читать, а Лермонтов и Пушкин — болваны!
Как только мы перешли в четвертый класс и явились на урок к этому учителю, он сейчас же роздал нам толстый лексикон, некогда сочиненный им.
— За него вы заплатите мне каждый сообразно своему состоянию. А книга хорошая, полезная, без нее не обойдетесь, — рассуждал автор.
Действительно, книга эта впоследствии весьма и весьма пригодилась матушке для различных хозяйственных поделок: при печении пирогов, завертывании различных целебных трав и кореньев, завязывании банок с вареньем и проч.
Особенно забавлял нас учитель, когда, выйдя на крыльцо, кричал: «Батрак! подавай скотину!» — то есть «кучер, подавай лошадь!» Этот оборот речи всегда приводил нас в восторг.
С учителем греческого языка оригинальностью мог поспорить разве только учитель истории, у которого учебник Кайданова считался единственным научным пособием и который простодушно уверял, что римляне ездили на оленях. В классе он постоянно спал, а ученики поочередно вставали и как будто отвечали урок, бормоча всевозможные нелепости; это, впрочем, делалось для инспектора, который, посмотревши в окно, видел бы, что урок идет как следует. В ясные, солнечные дни сладкий сон учителя обыкновенно нарушался его слушателями, имевшими привычку посредством осколков зеркал отражать лучи света в глаза своего наставника: такая забава длилась иногда во все продолжение урока, и учитель уходил из класса взбешенным.
Петька, с которым я имел уже счастье познакомиться при самом поступлении в гимназию, читал в четвертом классе геометрию, которую излагал всегда с удивительным красноречием и совершенно непонятно. С учениками своими он по-прежнему обходился с заносчивостью и презрением, одних считая «мужиками», других «замарашками».
Словесность, прежде преподаваемую каким-то старичком по книжке Кошанского, читал теперь новый учитель, только что окончивший курс в одном из столичных университетов[12]. Это была свежая, молодая натура, полная сил и энергии, человек, обладавший огромными специальными и энциклопедическими познаниями, что и заставило его довольно скоро выбрать более широкую арену для своей деятельности. Но и в то недолгое время, которое учитель пробыл в нашей гимназии, глубоко была потрясена им старая система воспитания и память о нем навсегда сохранилась между его учениками. Учителя тоже помнили и помнят молодого учителя словесности, постоянно упрекавшего их в жестокосердии и неуменье передавать взятого на себя предмета. Все изменилось на время под благотворным влиянием этого умного, гуманного человека. В учениках своих он умел развить охоту к чтению, постоянно прочитывая сам различные книги и, кроме того, снабжая ими желающих. Уроки всегда рассказывались им с такою ясностью и так понятно, что каждый мог повторить их, не прочитывая по книге. Кроме своего предмета, он сообщил нам необходимые понятия почти о всех науках, показав в то же время метод к изучению и степень важности каждой во всеобщем знании. С какой радостью мы встречали всегда этого человека и с каким нетерпением ожидали его речи, всегда тихой, нежной и ласковой, если он передавал нам какие-нибудь научные сведения. В классе господствовала мертвая тишина; даже самые шаловливые мальчики затихали и напрягали слух, боясь проронить хотя одно слово… Особенно полное и глубокое впечатление он произвел на нас чтением Жуковского, к поэзии которого питал тогда особенную наклонность наш детский мечтательный ум. Мы, помню, плакали над сказкой «Рустем и Зораб», прочитанной, правда, с необыкновенным уменьем и чувством. До какой степени было сильно влияние учителя словесности на всех его окружающих, можно судить, например, уже по тому, что учитель греческого языка перестал бранить Лермонтова и Пушкина, а учитель истории отказался от римских оленей и, кроме того, начал спрашивать хронологию различных исторических событий, думая, что теперь уже исчерпается вся наука.
12