— И блоха в большой силе: ровно горох крупная, — продолжал рассуждать ямщик.
— И это нехорошо, — вымолвил я и замолчал.
— Старый ямщик, ваше благородие…
— Что же тебе нужно?
— На водочку бы с вашей милости…
— Да ведь я тебе уже дал.
— То за извоз пожаловали…
— Ну, а теперь-то за что? — спросил я.
— Как же, тоже поговорил с вашей милостью! — отозвался ямщик, переминаясь.
Я расхохотался.
— Помилуй! рассказал ты мне черт знает о какой дряни, да еще на водку просишь!
— Многие дают, — заметил ямщик.
Я опять засмеялся. Ямщик между тем принялся рыться в карманах своих штанов.
— Эх, да табаку-то ек! — вдруг воскликнул он, вытаскивая кисет.
Я молчал, ожидая, что дальше будет.
— Ну вот на табак уж с вашей милости следует получить, потому что без табаку не проживешь: без табаку мужик пропасть должен, это верно, — решительно заключил ямщик.
Против такой находчивости, разумеется, устоять было уже невозможно, и я дал ему несколько медных монет на табак.
Во всю первую ночь я не мог заснуть, потому что ехал на перекладных в первый раз. Только поутру, обессиленный и истомленный бессонницей, я наконец задремал, но ненадолго. Проснувшись от сильного толчка, от которого даже слетела фуражка с моей головы, я принялся проклинать все: и дорогу, и товарищей, и даже собственную свою жизнь.
— Ты вот лучше послушай, что ямщик рассказывает о своем отце, — уговаривали меня студент и другой спутник.
— А что?
— Вот послушай…
— А я рассказываю им, как он у киргизов лошадей крал, — объяснил мне ямщик. — Так вот, — продолжал ямщик свой рассказ, — взял он эту свою бурую кобылу, оседлал, да и поехал в путь-дорогу. Ехать ему нужно было примерно вот хоть бы теперь как до В.- верст двести, поболе. «Взял я, говорит, с собой провизию и все как следует. Еду. День ехал, другой ехал, наконец к вечеру прибыл. Степь, говорит, одна кругом, так где-где, говорит, травка колышется, да и та засохла; а где, говорит, эти солончаки, так соль-ат лежит такая белая-пребелая, точно снег, и земля, говорит, в тех местах инда полопалась от жару. Слез я, говорит, с кобылы-то, навесил ей торбу с овсом — не трожь, мол, поест — а сам и пошел по степи. Ходил-ходил, говорит, все следы отыскивал, наконец нашел. Ну, думаю, в этом месте, мотри, недавно были, потому что следы-то свежие на земле. Вот я и пошел дальше. Иду, а сам все на землю поглядываю — не видно ли чего? Только и заприметил я, вдали что-то ровно чернеется, — а уж темно стало: ну, думаю, табун. Смотрел это я, говорит, да как шарахнусь в сторону, да бежать, да бежать…»
— Чего же он испугался? — спросил студент.
— А вот слушайте, что дальше будет… «Отбежал я, говорит, эдак с версту, полегче стало. А я, говорит, чего напужался? Вместо табуна-то да на их кибитки наскочил; и если бы, говорит, они меня узрели — тут бы и конец: так и убили бы как собаку, потому что знают, что не за добром пришел. Тут уж я и смекнул, что табун, значит, близко. Отыскал его. Табунище важный, лошадей в полтораста. Нечего, думаю, делать; нужно утра дожидаться. Поутру, значит, они осмотрят табун, пересчитают да отгонят на другое место; вот тогда, говорит, и буду делать свое дело. Заприметил я место-то, да и пошел к своей лошади. Отъехал на ней эдак версты четыре-пять в сторону, нашел какой-то ручеек, попоил, потом, говорит, спутал ее, да и лег тут же спать на потник. Поутру встал еще где до солнца, покормил, попоил лошадь, умылся, говорит, сам да помолился на звезды небесные и стал ожидать восхода солнышка. Как, мол, взойдет, так я с божьей помощью и отправлюсь; потому что, говорит, знал, что они до зари еще его осмотрят, — произошел, значит, все их порядки. Взошло солнышко. Дал я ему маленько пообогреть — и поехал. Эх, говорит, так меня лихоманка и затрясла, как увидел я табун! Недолго думая отшиб, говорит, от него лошадей двадцать, повертелся-повертелся вокруг них, да как гикну на свою бурую — и пошел, и пошел, только держись шапка! Земля-то, говорит, ровно зазвенела под копытами — так задул! Отъехал, говорит, я верст десять и дал им дух перевести да травы пощипать маленько. Ну, думаю, теперь лови меня: ведь завтра еще только узнаете… И пошел, говорит, спервоначалу все рысью да рысью, а потом и шажком, — боюсь, лошадей-то загоню».
— Что же, догнали его? — спросил кто-то из нас.
— Вы слушайте, до чего дело дойдет. «Проехал, говорит, день, проехал ночь, проехал и другой день — все благополучно; и опять ночь, говорит, благополучно проехал; только уж на третий день, эдак к вечерням, — мне всего-то, говорит, верст семьдесят оставалось до дому, — вижу, говорит, назади ровно что-то чернеется. Погоня, думаю, а сам настегиваю кобылу хворостиной. Оглянусь-оглянусь, а он все ближе да ближе: вижу, один скачет, ровно копна какая на лошади-то сидит. Понадвинул я, говорит, шляпенку на глаза — будь, мол, что богу угодно, потому что вижу, осадить-то мне его нечем; окромя хворостинки, которой бабы коров в табун отгоняют, ничего нет в руках. Как, говорит, он ко мне подъехал — ничего не видел. Свистнул он меня сверху, по шляпенке, этой своей нагайкой, — так я, говорит, и свалился с лошади, ровно малый ребенок. Что дальше было, тоже, говорит, не помню. И открыл я, говорит, глаза только тогда, когда мне на грудь ровно гору какую навалили. Вижу, он упер мне в грудь-то коленом, а сам из эдакого чахла ножик волокет. И призвал, говорит, я всех святых на помощь, собрался со всеми силами, да как трахну его коленом промежду ног-то — он так, как куренок, и перевернулся через меня! Тут я вскочил скорохонько на ноги, да и начал, говорит, сапогами его в сурну-то бить: а сапоги у меня, говорит, на тот случай были с подковами. Мял-мял я ему морду-то, наконец бросил, говорит; не то чтобы, говорит, жалко стало, а так очень уж противно. Так, говорит, он тут и подох!»