Дома шёл полный разгром, Аннушка сбилась с ног, стирала, гладила, пришивала какие-то пуговицы, мамочка приходила со службы взволнованная, ничего не ела, а приносила какие-то книжки, очень толстые, в переплётах, быстрыми глазами читала страницу за страницей, нервно, со щёлком перелистывала, что-то записывала в тетрадь и всё говорила, ни к кому не обращаясь:
— Господи! А вдруг осрамлюсь? А вдруг опозорюсь? Ведь великая наука нужна, наука!
Потом всё было брошено, и она уехала с братьями в Псков, определять их в Военную гимназию, мы с Аннушкой провожали их и на вокзале перед поездом горько плакали. Петра приняли, а у Константина оказалась грыжа, его снова привезли в Петербург, он приехал убитый и растерянный, и опять была суетня. Его в конце концов определили в Петербургскую первую классическую гимназию на полный пансион[33] и сейчас же остригли. Сестру Елизавету поместили в Павловский институт, что на Знаменской улице.
Что делалось в доме, что делалось — и всё это из-за каких-то «великих» князей, будущих моих мучителей и истребителей. Горька была моя судьба. Но что делать? Плакать? Мужское достоинство не позволяло. Что скажет Псковская улица? Сопротивляться? Всё равно — свяжут и свезут, да ещё, пожалуй, в княжеский полосатый мешок засунут, как кота: иди разговаривай из мешка. Бежать из дому в Америку? И эта мысль начала серьёзно занимать меня, но пока я накапливал хлеб на дорогу, деньги (уже было «зажато» семь копеек), подъехала карета — не та, не придворная, а обыкновенная, чёрная, свадебная, с окошечком позади, меня взяли за руку, помолились Богу, посидели на стульях, всплакнули, вздохнули, почему-то поцеловались с Нейдгардтихой, потом залезли на скользкое сиденье с пуговочками, качнулись, тронулись, лошади дружно цокнули — и тут я понял, что значит, когда говорят; пропала твоя головушка.
— Боже мой, Боже мой, Аннушка, в какие места едем, — говорила мать, и я ясно видел, что её тоже трясло от страха.
Вообще от всех этих новостей, от разлук с братьями и сестрой, от срочного изучения педагогики (после узнал) она похудела, стала молоденькая и худенькая, бедная моя, милая, ласковая мамочка. Как тепло и хорошо было с ней в этой карете, и ехать бы да ехать далеко, далеко, хоть на край света, хоть в Америку — только не в этот противный, враждебный, таинственный дворец. Мне казалось, что, как въеду в этот дворец, так сейчас же меня пришпилят к столбу и выпорют до двадцатого пота. Спасибо, что кубебу и мазь тайным образом прихватил с собой для облегчения. И долго, долго так тянулись мы через весь Петербург, мимо каких-то высоченных домов, которых я никогда раньше не видал. При другой обстановке они показались бы мне страшно интересными, а теперь я понял только одно: много булочных с золотыми кренделями. Потом всё стало гуще и гуще: какие-то невиданные народы, кучера кричат, наш тоже начал орать и оглядываться, порядку никакого, мимо стекла то и дело — лошадиные морды, цапнет за нос, а потом иди доказывай. Прижался я к мамочке и одно молил: «Пронеси, Господи». Учила в своё время Аннушка «Живому в помощи» — не учился, дурак, а теперь бы — находка. «На аспида и василису, — шептал я дрожащими губами, вспоминая Аннушкины уроки — на лева и змею», — и забыл дальше. Про лошадей в молитвах ничего не было — может, что и было, но к концу, а до конца никогда не доходил, старая телятина, — выругал себя я, по примеру коломенского водовоза.
— А вот и дворец! — затрепетав, сказала мамочка.
Я сунулся глазами в окно и увидел много красного.
Прошло много лет с тех пор, но и теперь, когда при мне говорят слово «дворец», в моих глазах вырастает всегда какая-то большая красная путаница.
Карета остановилась, подошёл какой-то солдат, что-то спросил, ему что-то ответили, карета опять тронулась, и потом, через много времени, я понял, что мы приехали с Фонтанки.
Вылезли из кареты, и первое, что я увидал, был огромный дом с выступами: конечно, только в таком доме могут жить не мал человеки, под потолок ростом. Пока что около нас суетились обыкновенные люди, с обыкновенными руками и головами, но одетые, как в цирке. Больше всех волновался старик, похожий на генерала, всё время шлёпавший губами, весь в медалях и трясущихся крестах: потом я узнал, что это был знаменитый пристав Хоменко, единственный статский советник[34] среди полицейского офицерства, любимец Марии Феодоровны. Он целый день стоял на посту у Аничкова дворца. Когда приезжала Мария Феодоровна, он снимал фуражку и кланялся, касаясь фуражкой земли. Нередко был приглашаем к великокняжескому столу и оставил после смерти состояние около трёх миллионов.
Люди из цирка понесли наши чемоданы, мы вялыми ногами пошли за ними и очутились в подъезде, в котором было четыре двери. Эти двери, как я потом узнал, вели на двор, на ту часть дворца, которая называлась «детской половиной», в сад и на кухню.
Вслед за носильщиком мы втроём: я, мамочка и Аннушка — пошли на детскую половину. Детская половина была расположена в бельэтаже[35]. Чувство, которое у меня тогда было, потом всегда повторялось по приезде в гостиницу: куда-то тебя поселят? Все трое, мы явно робели: мамочка и Аннушка крестились мелкими крестиками, а я боязливо оглядывался по углам: а вдруг выйдет, а вдруг шагнёт и сразу приступит? Настроение было ужасное, воображение работало, представлялись всякие картины, какие-то звуки казались тресканьем разрываемых человечьих костей, я всё ближе и ближе прижимался к мамочкиной юбке, и уж если кто-нибудь будет нас есть, пусть начинает с Аннушки: она всё хочет быть Христовой невестой и пострадать за веру. В коридоре было много дверей и печных заслонок, поражала удивительная чистота — такая чистота, что все мы старались ступать неслышно, стараясь только чуть прикасаться к паркету. Наконец в какую-то дверь входим, и я сейчас же ищу: есть ли в двери ключ?
Квартира наша состояла из трёх поместительных комнат: гостиная, столовая и спальня. Из столовой шла винтообразная лестница в Аннушкины две маленькие комнатки. Мебель была хорошая, повести рукой — скользкая (полушёлковая). Освещение комнат у нас, как, впрочем, и во всём дворце, было масляное. Лампы были необычайно занятные и затейливые, с каким-то механизмом, похожим на часовой. Масло наливалось душистое, и в комнатах всегда стояло то, может быть, «амбре», о котором с таким восхищением говорит в «Ревизоре» Анна Андреевна[36]. Каждое утро приходил к нам ламповщик и, как говорили, «заправлял» лампы, причём всё это делал с необыкновенной отчётливостью и проворством. Я всегда завидовал его «химическим движениям» и любил украдкой притрагиваться к его замшевым тряпкам и круглым щёткам, которыми он протирал стёкла. И вообще и сам ламповщик был очень интересен, быстр в движениях. Ендова[37], в которой он носил масло, была какая-то аппетитная, глянцевая. Была совершенно восхитительна лёгкая и приятная струя масла, прозрачного, упругого, лоснистого: так бы и смотрел на неё, наслаждаясь, целыми днями. Этот ламповщик прямо сводил меня с ума, и я, по его примеру, называл Аннушку «деревней». Мне кажется, что из-за этого ламповщика Аннушка потом и ушла в «иоаннитки». Ламповщик, занимаясь делом, всегда чуть слышно напевал: «Глядя на луч пурпурного заката»[38] — или что-то в этом роде. Я это говорю потому, что эту страсть к наливанию ламп я передал потом Ники, будущему императору, и когда приходил час игр, то первое, что мы изображали, был ламповщик и все его манипуляции — причём в этом отношении все рекорды наблюдательности и подражательности проявлял маленький Жоржик — будущий Георгий Александрович. Молчаливый, робкий, он чем-то напоминал приятного зверька, пожалуй, обезьянку, с необычайной запоминаемостью и точностью воспроизведения. Он изображал всех: и папу, и маму, и Диди (так они называли мою мать), и Аннушку. Все эти штуки он проделывал в «игральной» комнате и только в своей компании, причём обязательно за вознаграждение: чтобы его, например, два раза пронесли с припрыжкой на спине вдоль стен (это называлось «ездить на закорках») или что он будет кучером, а мы — ленивыми лошадьми, которых кучер подгоняет кнутом: при каждом кнуте мы обязаны были вздрагивать, трепетать кожей и переходить в галоп. Или требовал, чтобы мы орали, как ослы на заре, и чтобы на этот рёв прибежала испуганная Диди. Этот маленький актёр понимал, что истинное искусство должно оплачиваться материальными благами и только в этих условиях оно не является пустым занятием.
33
Полный пансион — закрытое учебное заведение с общежитием и полным содержанием учащихся.
36
Анна Андреевна, жена городничего — мужу: «Я не иначе хочу, чтоб наш дом был первый в столице и чтоб у меня в комнате такое было амбре, чтоб нельзя было войти и нужно бы только этак зажмурить глаза. (Зажмуривает глаза и нюхает.) Ах, как хорошо!» (Действие 5, явл. 1).
38
«Глядя на луч пурпурного заката…» — начальная строка романса «Забыли вы» П. А. Козлова, поэта и переводчика второй половины XIX века.