Эти двугривенные серьезно и надолго поразили воображение маленьких Великих Князей.
-- Что это такое? -- надув от усердия губы, спрашивал Георгий. -- Колесико?
Я разразился презрительным смехом: Боже! Не знать таких вещей и волшебный двугривенный (потом в Корпусе его называли по-татарски "абазом") считать колесиком! Ха-ха-ха!
-- А вот орлик, -- продолжал Георгий, водя пальчиком, -- а вот что-то написано по русскому языку...
-- Двадцать копеек написано, вот что! -- с необычайной гордостью сказал я. -- А что такое двадцать копеек? -- продолжал любознательный Георгий.
-- Это восемь пирожков, -- объяснил я.
-- Восемь пирожков? -- теперь, в свою очередь, спросил Ники, тоже призадумавшийся над хорошенькой и сверкающей монеткой. -- Как это восемь пирожков?
-- Ну да, за нее дадут восемь пирожков или двадцать маковок, четыре карандаша черных или три карандаша красный-синий. За нее дадут шесть тетрадок и еще две копейки сдачи.
-- Ты еще скажешь, и промокашку дадут? -- спросил Ники, смотревший на промокательную бумагу, как на вещь волшебную.
Он очень любил нарочно писать густо, с нажимом, и потом сейчас же сразу промокнуть и смотреть, как все это волшебно впитывалось и отпечатывалось на рыхлой розовой бумаге и все шиворот-навыворот. Между прочим, промокательная бумага тогда считалась большой редкостью, в быту больше пользовались песочком. А потом через зеркало рассматривать, как все и сразу стало на место.
-- И промокашку, -- подтвердил я.
-- Ну, уж это ты врешь, -- сказал Ники.
-- Спросим Диди.
-- Спрашивай.
-- Давай спорить!
-- Давай. На что?
-- Под стол лезть.
-- Идет.
-- Нет, -- переключился Ники. -- Ты отдашь мне своего воробья. Я был уверен в результатах спора, но рискнуть воробьем даже и в этом случае не решился. А вдруг, чем черт не шутит?
-- На воробья спора нет, -- твердо сказал я.
-- Ага! -- восторжествовал Ники.
-- Значит, врешь.
-- Значит, врешь, -- автоматически отозвался, как всегда, Жоржик.
Этого воробья я в холодный день как-то подобрал в Аничковом саду. По всей вероятности, он выпал из гнезда, беспомощно лежал на траве и, закрыв глазки, показывая белую пленку, тяжело дышал. Я тихонько взял его на ладонь и, зная правила птичьей медицины, стал на него дышать. Потом сделал ладони горсточкой и воробьенку стало теплее и стало похоже на гнездо.
Ники и Жоржик стояли около меня, затаив дух. Я казался им великим человеком.
-- Он, может, кушать хочет? -- спросил потом Ники.
-- Сначала отогреть, -- сурово сказал я.
-- Отоглеть, -- машинально и автоматически повторил Жоржик.
-- А потом крутое яйцо, -- диктовал я линию поведения.
-- Яичко, -- повторил Жоржик.
Воробей лежал без движения.
-- Он, может, мертвенький? -- робко спросил Ники.
-- Ничуть. Смотри на живот, -- сурово говорил я, -- видишь, как ходит туда-сюда животик?
-- Вижу, -- сказал вместо Ники Жоржик, поднявшийся на цыпочки.
-- Надо на кухню, -- вдруг сообразил я и помчался на кухню. Великие Князья -- неотступно за мною.
И вот, первый раз в жизни, мы очутились в волшебном дворце огня и вкусного масленого тепла.
Кстати. Раз уже зашло дело о кухне, постараюсь рассказать, как в Аничковом дворце было поставлено дело питания. Разумеется, все эти подробности в описываемый период наших детских лет меня не интересовали и их я узнал уже много лет спустя, офицером, из рассказов матери, которая до конца жизни не переставала интересоваться дворцом и его внутренней жизнью.
На служебных квартирах никаких кухонь не полагалось: служебный персонал дворца должен был столоваться из дворцовой же кухни на особых основаниях. Дома разрешалось только варить утренний кофе и мыть грязную посуду.
Великокняжеская кухня была организована по ресторанному образцу. Во главе кухни стоял повар, француз, который там же имел квартиру. Кухня была у него на откупу, так сказать. Обеды отпускались по трем разрядам: первый разряд стоил семь рублей за обед и ужин; второй -- пять рублей и третий -- три рубля. Для прислуги такса была свободная. Каждый день, как в первоклассном ресторане, составлялось большое и сложное меню, написанное фиолетовыми чернилами, за которым часов в одиннадцать утра являлся сверху камер-лакей и нес его на показ к Великой Княгине Марии Феодоровне. Если великокняжеская чета завтракала у себя во дворце, то меню тут же определялось и заказ с обратным камер-лакеем спускался в кухню для своевременного дополнения. Но великокняжеская чета очень редко кушала у себя во дворце: каждый день в одиннадцать часов утра она отправлялась в Зимний дворец и там проводила весь день у Императора-Отца. Говорили, что Император требовал постоянного присутствия во дворце сына и Наследника для того, чтобы тот был в курсе государственных дел; другие говорили, что сам Александр Александрович боялся, что отец даст конституцию и для того, чтобы это предтвратить, ежедневно, с утра до ночи присутствовал в Зимнем дворце. Одним словом, они сами ели у себя, в Аничковом, очень редко и благами великокняжеской кухни пользовались обыкновенные смертные и в особом восхищении не были. Откупщик повар очень часто злоупотреблял своим положением безнаказанности (не пойдешь же жаловаться Великому Князю на кухню?) и ставил продукт не всегда доброкачественный. Разумеется, он отлично знал, что и кому. Так, М.П. Флотовой подавалась пища из котла, так сказать, великокняжеского, и тут жаловаться было, пожалуй, не на что: и количество, и качество было на одинаковой высоте, -- поди не угоди Марье Петровне, которая все время при Великой Княгине, скажет словечко между прочим, и пойдет писать губерния. А так служащий, обыкновенный, не приближенный, -- тот и потерпит, и деньги безропотно заплатит. Но в знак протеста многие, если представлялась возможность, шмыгали есть в ближайшие трактиры, где и свобода полная была, и почтение, и за целковый -- кум королю.
Когда мы с воробьем влетели в кухню, то были все единодушно потрясены. Мне с первого абцуга показалось, что мы попали в церковь: высоченные полки, люстры и масса духовенства в белом. Какие-то огромные чаши золотистого оттенка, серебряные ножи и, как на картинах Иорданса, туши огромных серебряных рыб (осетры), горы овощей и кровавого, почти дымящегося черкасского мяса. Что-то шипит, что-то булькает, куда-то торопится, перегоняет друг друга, пахнет ароматным русским маслом (такого нет нигде в мире), слышится артистически-музыкальный стук ножей, рубящих мясо, и первый раз слышу, какая-то командующая речь, не то русская, не то не русская, не то полурусская: это с французским акцентом истерически и пренебрежительно командовал главный повар, он же -- акционер:
-- Дай графинюшку вина! -- повелительно кричал он, в неопределенном направлении протягивая красную, южно-волосистую руку, -- и ему с царским почтением поваренок протягивал бутылку с французской надписью, и повар, как Санчо Панса, минуты две смотрел в потолок. Жара была невообразимая, нас никто не заметил, мы стояли в отдалении, разинув рот, удивляясь необычному и невиданному зрелищу, и, вероятно, от насыщенного масленого тепла и воробей, находившийся в руке, начал шевелиться и приходить в память. Еще немного спустя он спрятал белесоватые веки и открыл слезливо-желтенькие глазки. Великие Князья подняли радостный шум, и тут наше инкогнито было впервые открыто. В секунду весь состав кухни окружил нас самым почтительнейшим образом. Француз пришел в восхищение самое полное и начал благодарить Великих Князей за милостивое посещение. Тогда я выступил вперед и важно заявил:
-- Нам нужно крутое яйцо для питания птицы.
И сейчас же по кухне раздался миллион эх, если только так можно сказать: "им нужно крутое яйцо... Да, крутое яйцо... Одно крутое яйцо... Для их птицы... Для великокняжеской птицы... Скорее, скорее кипяток, скорее, скорее яйцо, самое лучшее яйцо!" И тут до моего сознания в первый раз донеслась вся прелесть пребывания в великих князьях. Да, вот они, эти два маленьких мальчика, хозяйствуют здесь: все -- для них, и все -- через них, все -- добро зело. Все люди, красные, в страшных накрахмаленных колпаках, вытянулись, на лицах написан восторг, и казалось, что все не знают, куда броситься. Ники, под самые глаза, в бархатном футляре, поднесли меловито вымытое яйцо на показ и одобрение, и потом сам француз благоговейно опустил его в кастрюльку с кипятком. Ни один воробей, с самого сотворения мира, не имел пищи, приготовленной с таким умопомрачительным почетом.