Выбрать главу

   Мне доподлинно было известно, что за все 22 года деятельности моей мамы как начальницы гимназии ни одно прошение об освобождении от платы не было представлено в Опекунский Совет. Это порождало удивление этого Ведомства, куда ежегодно от всех женских гимназий поступало огромное число таких ходатайств. Но мама моя, памятуя приказ Царя, никогда и никому не говорила, что это дает он.

   Я об этом упоминаю для того, чтобы осветить отношения его, бесконечно милостивые, к своей старой учительнице. Это были чувства того, быть может, порядка, какие у Пушкина, например, были по отношению к Арине Родионовне. Так же милостив он был и по отношению ко мне. Так, по его протекции я был переведен из полка на службу в Главный Штаб: ему хотелось, чтобы я был поближе к матери. Он выручил меня из большой беды, когда я попал под военно-окружной суд после побега Фельдмана из Севастопольской крепостной гауптвахты. Он принимал меня в частных аудиенциях. Вплоть до восшествия на престол я каждое шестое декабря приезжал к нему на именины. Он крестил моих детей, часто выручал, особенно в дни болезни, деньгами, но никогда, ни одним словом, не обмолвился о детских днях, прожитых вместе. А как-никак, прожито было вместе три года.

   И я часто и подолгу ломал себе голову: в чем дело? Ничто так не сближает людей, как детство. И ничто так не приятно вспомнить в зрелые годы, как детские, вместе прожитые дни. Мне иногда казалось, что виною тут разница положений: он -- Царь, великий и самодержавный, я -- далекий и маленький его слуга. Правда, вся моя кровь и жизнь в его распоряжении, -- стоит только сказать слово, -- но все-таки разница остается разницей. Иногда казалось, что ему просто некогда думать об этом, голова занята не тысячью, а миллионом вещей: где туг вспомнить о детских пустяках? Но вот приезжала мать из Дворца и говорила так просто и так мило:

   -- Ну наморочила Нике голову так, что он, кажется, будет аспирин принимать. Все торгуется, все хочет побольше дать. Не знает того, что людей баловать нельзя. Просишь 500, а он смеется и 5000 пишет. "Ну что вам, Диди, лишнего нолика жалко? Ведь нужно, может быть, людям". Да ведь мало ли что нужно? На всех не напасешься. А он: "Царь должен на всех напастись". Прямо стыдно ходить: обираю его, как липку. А он еще полдюжины мадеры обещался прислать. Какая-то, говорит, необыкновенная мадера: сам только по праздникам пьет. По-моему, это он политику ведет: хочет, чтобы я Алешеньку учила. Намеки такие делает, что, мол, отца грамоте учила, ну и сына тоже. А я: "Нет, говорю, здоровье не то, печенка некудышная". Смеется, "в Карлсбад, говорит, пошлю вас, Диди, в починку отдам свою старуху милую". Ну прямо вот брошусь на колени и разревусь: "Бери все, здоровье, последние годы, последний отдых, последние силы..."

   И по старческим щекам текут мелкие матовые слезы.

   И тут меня разбирала не то досада, не то ревность: почему он со мной никогда так не говорит? Ведь я же его товарищ, старый кунак. Разве у нас нечего вспомнить? Разве не залезали на деревья в Аничковом саду и не плевали на прохожих? Разве не дразнили Чукувера? Не играли в снежки? Не боролись на снегу? Не лепили баб?

   В чем дело?

   И вот однажды был такой случай:

   В 1916 году Царь приехал в Севастополь, чтобы благословить войска, отправлявшиеся на фронт, и пробыл с нами целых пять дней. Жил он в своем поезде, стоявшем на Царской ветке. В конце пятого дня он должен был уехать в Петроград. Вечером, часов в восемь, прибыли высшие должностные лица, чтобы откланяться. До отхода поезда оставалось часа четыре, и, чтобы не задерживать людей, Государь после беседы встал и, улыбаясь, сказал: -- Ну, господа, а теперь считайте, что Государь уехал. Попрощался, и все мы вышли из вагона.

   Я один остался на путях, полагая своей обязанностью, как коменданта, быть при поезде до самого его отхода.

   Было темно, потом вызвездило. Глаз привык к темноте, вижу, как кот. Хожу, разгуливаю вдоль поезда, стараюсь не шуметь. Вспыхнул в вагоне свет у письменного стола. Значит, сел за работу. По занавеске порою шевелится тень. Из города подвезли провизию на завтрашний день, потом лед. Поездная прислуга, не стесняясь, галдит.

   -- Тише! Государь работает! -- говорю.

   Смотрят на меня с удивлением, как на провинциала.

   -- Государь к нам привычен, -- говорят.

   Разместили провизию, надели кепки, залились в город погулять до отхода и какой-то нахал шепчет мне на ухо фамильярно:

   -- У вас здесь публика пикантная, господин комендант.

   Думаю: попадись ты мне в городе, я бы показал тебе пикантность, а тут, у царского поезда, не хочется делать тарарама.

   Завихрились и исчезли.

   Час прошел, другой, слышны из города часы, вот соборные, вот крепостные, -- все по колоколам знаю. Посмотрел в портсигар: две папиросы, надо экономию наводить. Воздух осенний, море начинает йодом пахнуть, по путям мыкаются паровозишки, маневры, посвистывают. А лампа в окне все горит, все голову наклоненную вижу да порою дым от папироски. Вдруг шорох по песку. Кто-то идет прямо на меня.

   -- Кто?

   -- Это вы, Олленгрэн?

   Оторопел.

   -- Я, Ваше Императорское Величество.

   -- Почему не уехали?

   -- Счел долгом остаться до отхода поезда, Ваше Императорское Величество.

   -- И что зря себя мучаете? И так тут со мной намаялись. Пять круглых дней.

   -- За счастье почитаю. Ваше Императорское Величество.

   -- Нет ли у вас папиросы: у меня вышли, а прислугу будить не хочется. Раскрываю портсигар. Царь шарит рукой.

   -- Да у вас всего две.

   -- Рад стараться. Ваше Императорское Величество.

   -- Не возьму. Не этично.

   И отдать себе отчета не могу, как у меня вырвалось:

   -- По старому приятельству можно, Ваше Императорское Величество. Царь засмеялся и сказал:

   -- Ну, разве что по старому приятельству.

   Мы закурили в темноте, и тут последовал разговор, потрясший меня до основания.

Прощальное воскресенье

   -- Вы помните воздушный шарик? -- спросил меня Император.

   -- Не помню, Ваше Императорское Величество, -- ответил я, слегка растерявшись.

   -- Ну как же так? Помните, вы уже окончили ваше пребывание с нами во дворце и были уже кадетом? И вот, кажется, в прощальное воскресенье приехали к вашей маме, которая еще не ушла от нас. Ей, кажется, хотели поручить покойного Георгия.

   -- Да, да, Ваше Императорское Величество. Но мама уже не имела сил.

   -- Да неужели вы не помните?

   -- Чего именно, Ваше Императорское Величество?

   -- Ну вот этого маленького шарика, который вы принесли с Марсова поля? Красненький такой шарик? Чтобы он не лопнул, вы попросили Аннушку... Вы, может быть, и Аннушку забыли?

   -- О нет, Ваше Императорское Величество. Аннушку я отлично помню.

   -- Ну вот, -- продолжал Государь, попыхивая папироской, -- вы попросили Аннушку привесить этот шарик на кухне к окну, на воздух. Потому что эти шарики в комнатном воздухе долго жить не могут.

   Словно молния разорвалась вдруг в моей голове. С отчетливостью, будто это случилось вчера, я вспомнил все. И по какой-то неожиданно налетевшей на меня оторопи, продолжал все отрицать и стоял на своем:

   -- Ничего не могу припомнить, Ваше Императорское Величество.

   Царь был редко умный, проницательный и наблюдательный человек. Вероятно, он разгадал мою драму. Вероятно, он отлично понял мое смущение и, как на редкость воспитанный человек, не давал мне этого понять. Я же, чувствуя, как краска заливает лицо, благодарил Бога за темноту ночи, за отсутствие луны, за слабое мерцанье звезд. Государь, вероятно, так же чувствовал краску моего лица, как я. Даже в темноте я чувствовал его снисходительную улыбку.