Выбрать главу

Мартын неуклюже топтался, вытирал со лба капельки пота, потом осторожно, боясь раздавить, взял ребенка перемазанными в клейстере ладонями.

Высокий, широкоплечий, он сейчас выглядел смешным и беспомощным.

— Ткачиха...

В голосе Мартына не было радости.

Короткое слово «ткачиха» заставило его ниже опустить голову и тяжело вздохнуть.

...Так я родилась.

Моя мать

Мать моя была набожна и суеверна. Высокая, еще не старая, но высохшая и молчаливая, одетая во все черное, она походила на монашку. Лишь белый головной платок да бесчисленные хлопковые ниточки, приставшие к одежде, выдавали в ней ткачиху. Оставшись круглой сиротой, она с восьми лет работала на фабрике. Мне рассказывали, что девушкой она хорошо пела, но я редко видела ее поющей или смеющейся. Иногда в светлые дни на ее тонких губах появлялась улыбка, но, словно чего-то испугавшись, быстро пряталась.

Мать умела подписывать свое имя и читать по складам. Единственная ее книга — потрепанный до невозможности псалтырь. Его она знала наизусть. Мать была скупа не только на слова, но и на ласку. Наказывала она меня редко, но больно, словно вымещала на мне все свои неприятности. Нередко, сильно обиженная, я пыталась

найти защиту у отца и всегда терпела неудачу. Отец не заступался за меня, а добавлял еще подзатыльников.

— Не смей на мать жаловаться! — говорил он, хмуря брови.

На другой день отец приносил мне сахарного петуха или цветную картонную шпульку.

— На вот, играй, на мать не обижайся. Она и так обижена.

Отец прижимал мою голову к себе и, как бы стыдясь чего-то, робко гладил широкой ладонью по моим спутанным черным кудрям.

Обиду матери я знала.

Прошло уже много времени с тех пор, как мать вышла замуж за цыгана, а ей все еще не могли простить этот грех. На фабрике за вспышки и промахи отца ей нередко приходилось выслушивать от мастеров нарекания, насмешки.

Часто мать стояла на коленях в углу перед иконами и долго, долго молилась. Если по ее щекам текли слезы, я знала, что ее опять обидели. Опять кто-нибудь попрекнул ее отцом.

Едва сходил с полей снег и подсыхали дороги, мать с тревогой начинала посматривать в окно, мимо которого громыхали цыганские повозки. В эти дни меня запирали на замок и не разрешали выходить на улицу. Мать молчала и вздрагивала от каждого шороха и стука. Отец притихал, ходил, виновато опустив голову, и старался говорить шепотом. Потом, когда выяснялось, что табор чужой, меня выпускали к ребятам. Мать смотрела на повеселевшего отца уже не так сурово и спокойнее спала по ночам. Страх, что меня украдут сородичи отца, каждый год неотступно преследовал мать, а мне отравлял весенние дни, такие звенящие и светлые.

Мотылиха

Если бы не фабричные здания с высокими трубами и длинные кирпичные казармы, похожие на огромные красные коробки, Глухаревку можно было бы принять за деревню. Едва кончалась главная улица с лавками, домами и небольшой церквушкой, как шоссе обрывалось, ухабистая проселочная дорога сменяла булыжник. Начинались пашни, глухой лес, болота.

Жили мы на самой окраине Глухаревки — у леса в местечке со странным названием — Мотылиха, в Кирилловском бараке. В нем было двадцать каморок. Маленькие, низкие, с обязательными полатями в каждой, они больше напоминали курятники, чем комнаты. Не проходило воскресного дня, чтобы где-нибудь не слышались пьяные голоса, ругань, плач. Не успевало затихнуть в одной из комнат, как в другой начиналась драка, и мы со всех ног бросались смотреть интересное зрелище.

Плач и ругань обыкновенно затихали при появлении кособокого, одноглазого смотрителя Зота Федоровича. Едва его щуплая фигура появлялась в конце длинного коридора, мы испуганно, точно мыши, разбегались по своим каморкам. Женщины вытирали слезы и вступались за внезапно притихших мужей. Кривой смотритель с хитрым и узким, словно лисья морда, лицом был страшнее тяжелых кулаков разбушевавшихся мужей. В поздние вечера матери пугали им ребятишек, а у взрослых при одном упоминании имени смотрителя мрачнели лица. Если Зот Федорович заставал в бараке непорядок, то это грозило большой неприятностью. За крупную драку он переселял рабочих в четырехэтажную Николаевскую казарму, где в каждой комнате жило по нескольку семей. Чтобы не потерять хоть и тесную, но отдельную каморку, смотрителю давали взятки. Но и в тихие дни Зот Федорович, переходя из одной комнаты в другую, искал, к чему бы придраться. Еще с порога он ощупывал жадным взглядом каждую вещь.