Присказка кончается, Кланькин палец упирается Петьке в грудь. Ему досталось водить.
— Чур, в лес не прятаться, в каморки тоже, — предупреждает Петька.
Ребята разбегаются. Мы с Кланmrой сворачиваем в сторону загона.
— Спрячемся у нас в гусятнике, — шепчет Кланька. — Ввек не найдет!
Но Петька разыскивает нас быстро. Едва мы вбегаем в гусятник и примолкаем в темном углу, как у двери слышится довольный гогот и шум крыльев. Это гуси. Они пришли следом за нами.
— Пошли, пошли отсюда! — гонит их Кланька. — Ну что вы притащились? Придем ведь сейчас. Идите к окну и ждите.
Птицы не слушают уговоров, не соглашаются. Васька вытягивает шею, начинает горячо возражать. Его товарищи, словно оправдываясь и о чем-то прося, дружно вторят ему на разные лады.
— Вот горюшко мое! — сокрушается Кланька. — Ну, идите сюда. Садитесь, только не кричите так. — Она притягивает переднего гуся к себе и обнимает его за шею.
Остальные притихают и гуськом входят в сарайчик.
Но уже поздно —на пороге Петька. Вытянув шею точно так же, как вытягивали птицы, он подозрительно осматривает углы и громко хохочет:
— Нашел! Ленка, первая!
Петька мчится обратно, мы за ним, стараясь его перегнать.
Гуси, высоко подняв маленькие головки, важно, не спеша, следуют за нами.
Отец пришел неожиданно, в самый разгар игры. Я как раз водила, а ребята прятались.
— Ленка, вон твой тятька идет! Смотри — с Молчуном Петькиным! — крикнула Кланька. — Давай я за тебя довожу, а ты ступай.
Отец шел с опущенной головой, тяжело и как бы нехотя передвигая ноги. Рядом с ним размашисто и упруго шагал дядя Никифор. Он о чем-то тихо говорил отцу, рассекая воздух измазанной в краске ладонью. Из-под сдвинутой на затылок фуражки выбивались буйные пряди огненных волос. Дядя Никифор был такой же широкоплечий и сильный, как и мой отец. Но он нес свое тело удивительно легко. Завидев меня, он замолчал и насупился. Так все трое, не разговаривая, мы вошли в комнату. К моему огорчению, отец не заметил наведенной мною чистоты и не похвалил меня.
Дядя Никифор пробыл у нас долго. Все время он в чем-то убеждал отца. О школе они не произносили ни слова. А когда дядя Никифор собрался уходить, то внимательно посмотрел на меня и почему-то помрачнел. После его ухода отец долго мерил шагами каморку и ерошил кудри. .
— Папка, приняли меня в школу? — со страхом и в то же время с затаенной надеждой спросила я.
Отец ничего не ответил. Он лишь притянул меня к себе и вздохнул.
— Хочешь, сказку расскажу?—неожиданно сказал он.
— Папка! Я пойду учиться?
Отец опустился на стул и, словно маленькую, поднял меня к себе на колени:
— Не горюй, Ленка, все равно будешь учиться.
Сразу померк солнечный свет за окном. Я поняла, что меня не приняли в школу.
Дня через два отец пошел к хозяину фабрики. Тот, выслушав его, сказал:
— Зачем тебе понадобилось девку учить? Ни к чему... Посылай работать, места в шпульной много. Все, глядишь, заработает что-нибудь.
Отказ хозяина не смирил отца. В тот же вечер он послал прошение в город на имя какого-то важного начальника.
— Не горюй, Ленка, — утешал отец. — Начальник-то умный, он разберется. Он понимающий. Над всеми школами главный. Я уже прописал про все. Попросил. Не откажет.
Умный начальник разбирался очень долго. А когда пришел ответ и отец, надорвав конверт, вытащил из него сложенную бумажку с большущей лиловой печатью и прочел, я вновь горько плакала. Места за партой для меня не нашлось. Не помог и батюшка, к которому мать пошла на поклон.
— Смирись, — сказал он матери.— Все в руках божьих.
Мать, поплакав, смирилась.
— Видно, судьба, — вздохнула она. — Придется на фабрику устраивать. Будешь ткачихой.
Отец запил и бушевал несколько дней. Впервые я видела, как у нас со стола летели на пол тарелки и чашки.
— Врешь! Врешь!—выкрикивал отец в гневе.— Цыган тоже человек! Тоже жить хочет!
В один из таких приступов буйства к нам зашел дядя Никифор. Он долго и молча наблюдал за взъерошенным отцом, чуть прищурив умные серые глаза.
— Ну, Мартын, навоевался? Кого победил? Один семерых убил? — насмешливо спросил он, поглаживая заросший золотистой щетинкой подбородок.
Отец сразу как-то осел и притих. С недоумением смотрел он на порванную рубашку, хрустящие черепки под ногами, бледную мать, прижимавшую меня к себе.