— Вот и село Латрей! — воскликнул отец. Мы были у начала крутого подъема.
— Здесь, — сказал Франсуа,-хозяйке придется сойти, а мы немного подтолкнем тележку.
Мул стал, а мама спрыгнула на пыльную землю.
Франсуа снял Поля с его живого трона, открыл выдвижной ящик, устроенный под кузовом, и вынул два толстых кола. Один из них он протянул моей изумленной матери.
— Это вага, чтобы притормаживать тележку. Когда я вам скажу, вы подложите вагу под колесо с этой стороны.
Мама была счастлива, что допущена к мужской работе, и крепко ухватилась своими маленькими ручками за тяжелую вагу.
— А я подложу другую, — вызвался Поль.
Его предложение было принято, что глубоко меня уязвило как еще одно нарушение права старшинства. Но я был вознагражден с лихвой: Франсуа вручил мне свой кнут, здоровенный кнут ломового извозчика, сказав:
— А ты будешь стегать мула.
— По заду?
— По чем попало, и притом кнутовищем!
Он поплевал себе на ладони, ссутулился и уперся обеими руками в задок тележки; тело его приняло почти горизонтальное положение. Отец стал рядом в такой же позе. Франсуа, зычно обругав мула, крикнул мне: «Поддай, поддай ему!» — и изо всех сил навалился на задок тележки. Я стегнул мула, но не больно, а так, чтобы он понял, что надо поднатужиться. Колымага затряслась, сдвинулась с места и проехала метров тридцать. Не поднимая головы, возчик перевел дух и крикнул:
— Вагу, вагу!
Мама, шедшая у заднего колеса, быстро подложила вагу под железный обод; Поль, на удивление проворно, сделал то же самое, и тележка стала. Решено было минут пять передохнуть. Франсуа воспользовался этим, чтобы сказать мне, что мула нужно гораздо сильнее бить, и лучше бы по брюху. Поль завопил:
— Нет, нет! Я не хочу!
Отец уже готов был умилиться доброте прелестного крошки, как вдруг Поль указал пальцем на ничего не подозревавшего возницу и закричал: \
— Глаза ему надо выколоть!
— Ого! Это мне-то глаза выколоть? — обиделся Франсуа. — Откуда он взялся, этот дикарь? По-моему, его надо запереть в ящик! — и он сделал вид, будто открывает ящик под кузовом.
Поль кинулся к отцу и вцепился в его брюки.
— Вот чем кончает тот, кто хочет выкалывать людям глаза, — торжественно сказал отец, — его запирают в ящик!
— Это неправда! — заревел Поль. — И я не хочу!
— Сударь, — обратилась мама к Франсуа, — может, подождем его запирать? Я думаю, он сказал это в шутку!
— Такое не говорят даже в шутку! — не соглашался Франсуа. — Выколоть мне глаза! И как раз сегодня, когда я купил защитные очки от солнца!
И он вынул из кармана пенсне с черными стеклами — такие продавались за четыре су на рынке у лоточников.
— А ты их все равно сможешь носить, — сказал Поль издали.
— Но пойми, несчастный, — ответил Франсуа, — если у тебя выколоты глаза да притом на носу черные очки, ты же совсем ничего не увидишь! Ладно, на этот раз я больше ничего не скажу. Поехали!
Все заняли свои места. Я стегнул мула не очень сильно, но во все горло понукал его, крича ему в самое ухо, а Франсуа обзывал его «одром и клячей» и корил за то, что он будто бы жрет всякую пакость.
Напрягая последние силы, мы добрались до села, вернее, до поселка с высокими, как строили в незапамятные времена, красноватыми черепичными крышами. В толстых стенах домов были пробиты крохотные окошечки.
Слева, за покосившимся крепостным валом, тянулась эспланада, обсаженная платанами. Справа — улица. Я бы сказал «главная», будь там еще хоть одна улица. Но мы ничего за ней не увидели, кроме коротенькой проселочной дороги, длиною не больше десяти метров, которая все же ухитрилась дважды сделать поворот под прямым углом, чтобы в конце концов уткнуться в поселковую площадь. Площадь эту, вернее, площадку меньше школьного двора, затеняли старая-престарая, дуплистая шелковица и две акации, устремленные ввысь, к солнцу; казалось, они хотят перерасти колокольню.
И лишь фонтан посреди безмолвной площади говорил сам с собою. Он имел вид двустворчатой раковины из пестрого камня, и из нее, словно свеча из розетки подсвечника, поднималась четырехгранная каменная плита с медной трубкой, откуда била вода.
Франсуа распряг мула (проход по проселку был слишком узок для тележки), повел к фонтану, и мул долго пил из раковины, не забывая обмахиваться хвостом.
Мы выбрались из поселка. Тогда началась волшебная сказка, и во мне впервые пробудилась та любовь, которой суждено было длиться всю мою жизнь.
Огромный пейзаж, будто вписанный в полукруг, уходил передо мною ввысь, под самое небо; черные сосновые леса, разделенные ложбинами, набегали и застывали, точно волны, у подножия трех скалистых вершин.
Вокруг нас виднелись макушки холмов пониже; они сопровождали наш путь, который змеился по горному гребню меж двух ложбин. Большая черная птица парила в небе, темной точкой отмечая его середину, и со всех сторон, словно с моря музыки, доносился металлический рокот цикад. Они спешили жить, они знали, что жить им только до вечера.
Франсуа показал нам вершины, на которых, как на столбах, покоился небосвод.
Слева, освещенный закатным солнцем, искрился белый пик; им заканчивался огромный красноватый конус.
— Вон ту, — сказал Франсуа, — звать «Красная Маковка».
Справа сверкала голубоватая вершина, немного повыше первой. Она состояла из трех концентрически расположенных террас, которые внизу расширялись — точь-в-точь оборки на меховой пелерине моей школьной учительницы.
— Вон ту, — снова сказал Франсуа, — звать «Тауме». Затем, пока мы дивились этой громаде, он добавил:
— А еще ее зовут «Тюбе».
— Что это значит? — спросил отец.
— Это значит, что это иногда называется «Тюбе», а иногда «Тауме».
— Но какого происхождения эти слова?
— Такого происхождения, что у нее два имени, и никто не знает почему. У вас ведь тоже два имени, и у меня тоже.
И Франсуа, прервав свое ученое объяснение, по-моему не вполне исчерпывающее, щелкнул кнутом над ухом мула.
Справа, но гораздо дальше, в глубь неба поднималась круча, неся на своем плече третью скалистую вершину, клонившуюся назад, которая господствовала над местностью.