Никто меня не преследовал. Дома я спрятался между алтарем и нишей, в которой висели маски предков. Похоже, я потерял сознание, потому что когда я пришел в себя, было уже утро, я лежал на отцовской постели, а ласковая и испуганная Лусена, моя мачеха и мама, отпаивала меня каким-то горячим и очень горьким напитком, который мне ни до этого, ни после того никогда не доводилось пробовать. Отец, судя по его одеянию и по позе, собрался уйти на службу, но не уходил, стоял рядом и несколько раз растерянно спросил: «Может быть, вызвать врача?» Лусена же словно не слышала и не видела его, заглядывала мне в глаза, гладила по голове, поила из чаши и бормотала непонятные слова, похожие на заклинания.
Три дня я тяжко болел, то теряя сознание, то снова приходя в себя. А на четвертый день был совершенно здоров, словно не было у меня никакой болезни. И хотя мне едва исполнилось четыре года, каким-то взрослым и мудрым чутьем я догадался, что никогда и ни при каких обстоятельствах не следует расспрашивать Лусену о том, что происходило на берегу реки, и какой опасности я тогда подвергался.
Однако еще один раз мне пришлось стать свидетелем этого страшного и дикого танца моей мачехи. Средь бела дня. Задолго до полнолуния. В Тевтобургском лесу… Но не будем торопить мои воспоминания.
XI. Через несколько месяцев после моей болезни я заметил, что змеи перестали приползать к Лусене.
А еще через десять лунных месяцев на свет появилась моя сестра, Примула Понтия.
Но прежде чем я начну вспоминать о ней, я хочу сказать несколько слов о своем отце, вернее, о его ко мне отношении.
XII. Есть мнение, что мужчина должен радоваться, когда у него рождается сын. Он должен особенно ценить этот дар богов, если сын у него единственный и если мать умерла при родах. Но тут, дорогой Луций, как раз тот случай, когда общепринятое мнение не соответствует частной истине жизни. – Отец мой, представь себе, не радовался и не ценил.
Как я уже вспоминал, при моем появлении на свет на лице у отца было брезгливое выражение. И это выражение я потом часто видел у него, когда он смотрел на меня. Хотя брезгливое – не совсем точное слово. Правильнее было бы сказать: он смотрел на меня с досадой; и будь я поэтом, я бы написал: когда взгляд его случайно натыкался на меня, на лице у него появлялось выражение, как будто у него ноет верхний зуб, и зуб этот не то чтобы причиняет боль, но вызывает нетерпение и досаду.
Тогда я не понимал. Но сейчас легко могу назвать причину: я был рожден от женщины, которую он не любил, и эта женщина, перед тем как уйти в небытие, оставила по себе навязчивую и досадную память – своего детеныша. Уже этой причины было достаточно. К тому же в детстве я был хилым, задумчивым и нежным. А отец мой, по своему характеру, терпеть не мог хилых и нежных мальчишек. Я был как бы двойной издевкой над его чувствами. Но отказаться от меня, выкинуть в канаву на съедение собакам или на радость работорговцам (такое еще практиковалось тогда и в провинциях, и в самом Риме) он, конечно, не мог. Во-первых, клан Гиртулеев и ветвь Пилатов ему бы этого не позволили (они тогда еще не успели проклясть его). Во-вторых, несмотря на свою внешнюю суровость, отец мой был добродетельным и справедливым человеком. Но главное – с первых мгновений моей жизни меня окружила любовью и взяла под свое покровительство Лусена.
И вот, когда рядом не было Лусены, отец смотрел на меня, словно на пустое место, не видя и не слыша. Когда же появлялась моя мачеха, он замечал меня, иногда подходил ко мне и изредка со мной заговаривал, при этом оглядывался на жену, чтобы удостовериться в том, что она видит его усилия, и они не пропадают даром… Ты скажешь, маленький ребенок не в состоянии всего этого заметить? Представь себе: и замечал, и видел, и чувствовал, и радовался, видя, как старается отец и как светится благодарностью лицо моей матери, то есть Лусены.