Выбрать главу

Перед самым венцом порвала она на себе подвенечное платье, разбросала белые восковые цветы, которыми украшали ее голову. В тот день, хоть и приказано было женщинам не спускать с нее глаз, убежала она в сад, пропала. Жившая в черной избе дурочка Феня видела, как тайком по снегу пробиралась невеста к пруду. «Не велела сказывать никому!» — твердила на все вопросы Феня. Строго допросив Феню, кинулись по следам невесты в сад. Нашли Алену на пруду возле проруби. Бросившись в узкую прорубь, безуспешно пыталась она утопиться. Привели ее в дом мокрую, с растрепавшимися обмерзшими волосами, наспех одели и причесали, отправили под венец в церковь. Так и стояла она под венцом с непросохшими черными косами. Предсказание деда, казалось, сбылось. Через год родила Алена первого ребенка. «Стерпятся — слюбятся!» — упорно твердил дед, во всем упрекая нелюбимую сноху, несчастную мать Алены. Но, видно, не прошли для Алены ее сердечные тяжкие муки: рассказывали люди потом, что, народив много детей, сошла Алена с ума, вообразила себя собакой, по-собачьему лаяла, бросалась на людей, ходила на четвереньках. Еду ей ставили в собачьей плошке в углу. Садиться за общий стол она упорно отказывалась.

Приезжая на праздники в Хвалово, мать с особенным ласковым участием относилась к своей несчастной золовке. Не раз настойчиво защищала ее перед дедом, спорила с дядей Акимом, не страшилась говорить правду в глаза. С приездом матери оживала, смелее смотрела на людей забитая Марья Петровна, румянец появлялся на вялых ее щеках. И — странное дело — с приездом матери как бы оживал хваловский дом, добрее разговаривали между собой люди, приветливее смотрел суровый хваловский дед.

Еще раньше дяди Акима умерла в хваловском доме моя бабка Авдотья. В прошлые времена, до тяжкой болезни, надолго уложившей ее в постель, не знала она покоя. Сама вела в доме хозяйство, возила в Калугу продавать яблоки, битую дичь. Еще задолго до смерти тайно от деда составила она завещание, в которой принадлежавшую ей часть купчей земли завещала своим дочерям: Любови и Марии. Завещание бабушки, как водилось тогда, в сороковой день на поминках огласил матюковский поп. Когда подали кисель, он торжественно встал, оправляя волосы, внятным голосом от слова до слова прочитал завещание. Побагровел, стал пунцовым дед, зашумели обделенные братья Аким и Алексей. Со злобою глядя на родных сестер, вспыльчивый дядя Аким при всех людях крикнул сестрам через поминальное застолье:

— Разорили, обули нас, братьев, в лапти родные сестрицы! Хомут придется надевать…

Покойный дядя Аким преувеличивал, был неправ. Еще много оставалось у деда земли, был нетронут и молод сад, велика была хваловская пчельня: хватило бы добра и не на одну семью. Но уж так водилось в прежние времена: наследство разделяло и ссорило подчас самых близких людей.

С тех пор как бы надорвались отношения у моей матери с хваловским родным домом. Не могла она гостить подолгу в Хвалове, несправедливой казалась нанесенная покойным братом обида, отвратительной казалась жадность обделенных наследников.

Все наследство свое — землю и деньги — мать уступила старшей многодетной сестре своей Любе, проживавшей с семьей в Сухоломе. Мой отец не перечил. «Делай как знаешь, — сказал он моей матери с обычным своим добродушием, — твое добро — твоя воля!»

Сухолом

Всякий раз, возвращаясь из Хвалова в нашу лесную Смоленщину, заезжали мы по дороге к старшей и любимой сестре моей матери — в шумный, многолюдный, веселый Сухолом.

Помню пыльный большак, старые развесистые березы, калужские села и деревни, которыми мы проезжали: покрытые соломой бедные избы, жалкие деревушки, над которыми с пронзительным свистом носились в голубом небе стрижи. Возбужденная близкой встречей с любимой сестрой, мать рассказывала о своем детстве, о том, как когда-то ездила с дедом по этой дороге.

Незабываемое впечатление произвел на меня сухоломский дом, с утра до позднего вечера полнившийся звоном голосов, топотом детских ног. Всего оглушительнее, покрывая крики и смех детей, раздавался голос мужа тети моей, Александра Александровича Доброва, отца многочисленного семейства. Как сейчас вижу его обожженное солнцем доброе, круглое, с морщинками вокруг серых глаз лицо, большие руки, которыми он размахивал при разговоре, его трубный голос, весь день раздававшийся то в просторных комнатах старинного барского дома, то на широком дворе, то в убранном поле за ригой, где гремела конная молотилка, то в старом саду — прибежище наших игр и проказ. Несмотря на свою вспыльчивость, напускную шумливость, был Александр Александрович умелым и дельным хозяином, разумно правил хозяйством, которое снимал в аренду у проживавших в городе некогда богатых и знатных помещиков Филимоновых, забросивших свое родовое гнездо. Сухоломский дом всегда был полон гостями. Званые и незваные садились в Сухоломе за стол, жили во всех больших и малых комнатах старинного просторного дома, ночевали в беседках, на сеновалах, в саду. И удивительное дело: на всех званых и незваных гостей хватало и места и хлеба в гостеприимном доме, каждому новому гостю шумно радовалась добродушная семья. Казалось, сама фамилия этой семьи: Добровы — необыкновенно подходила к сухоломскому дому, славившемуся радушием и хлебосольством.

Даже теперь, спустя многие годы, с особенным чувством я вспоминаю сухоломский дом, большую и шумную добровскую семью. Вспоминаю тетю Любу, в облике которой многое напоминало мне родную мать, приветливую и тихую ее улыбку, вспоминаю ее мужа Александра Александровича, громовой его голос, как, вернувшись с поля, наводит он, бывало, в своей шумной семье порядок. Но больше всех из сухоломского многолюдного дома запомнилась родная сестра Александра Александровича, которую мы, дети, ласкательно называли Титией (так назвала ее когда-то старшая дочь тети Любы, и это ласкательное имя, произнесенное еще младенческими устами, осталось за ней навсегда). Все свое многолюбивое сердце отдала эта одинокая женщина семейству брата. На руках Титии — от мала до велика — выросли добровские дети, вся огромная и шумная добровская семья. Дети любили Титию нежной, преданной любовью, детские сердца безошибочно чувствовали ее глубокую самоотверженную доброту. Никогда ни перед кем из детей она не заискивала, ни на кого не раздражалась, умиротворенно и ласково звучал ее тихий голос. Помню сухую худенькую фигурку, взгляд добрых глаз, папироску в маленькой, быстрой руке, бородавку на ее морщинистом лице (казалось, самая эта бородавка особенно подчеркивала доброе выражение ее лица). Помню, как, окружив тесным кольцом, теребили ее племянники и племянницы, как наперебой слышалось:

— Титиюшечка, Титияшечка, Тития!..

Верной нашей защитницей была Тития, когда самым неугомонным проказникам грозило наказание (в сухоломском доме розги и строгие наказания применялись лишь в исключительных случаях). До самой смерти, пользуясь неизменной любовь, прожила она в семье брата, по-прежнему заботясь о взрослых, уже поженившихся, вышедших замуж своих племянниках и племянницах, с той же ласкою произносивших дорогое всем имя:

— Титиюшечка, Титияшечка, Тития!..

Из бедной дворянской семьи происходил сам Александр Александрович, в молодости служивший офицером. Говорили, что поигрывал он некогда в карты, что не полюбилась ему беспутная жизнь в пехотном полку. Выйдя в отставку, женился он на сестре моей матери — тихой и очень спокойной женщине, стал служить, арендовал у помещиков землю. (Хозяин он был замечательный, эти хозяйственные способности передал своим детям, из которых двоюродная сестра моя Маня, пользующаяся общей любовью, и по сие время руководит большим цветочным хозяйством.) Даже в самой внешности Александра Александровича было что-то от прошлого, от старых, отжитых времен. Такие лица видел я на портретах людей в старинных книгах и журналах. Отец мой, изредка наезжая в калужские края, дружил с Александром Александровичей. Вместе посмеивались друзья-свояки над мужицкою скаредностью тестя, над его напускным богомольством. Нет, не был похож сухоломский шумный и веселый дом на суровое и строгое дедовское Хвалово…

Нас, редких смоленских гостей, в сухоломском доме встречали с особенным вниманием и любовью. Помню, как радовалась встрече с сестрою мать, как запирались, не могли наговориться после долгой разлуки родные сестры, как подхватывал меня незнакомый и шумный водоворот сухоломской жизни. После кисловского вынужденного одиночества, поэтических сказок отца, после любимых моих уголков, где я непосредственно сливался с природой, сухоломская шумная жизнь меня потрясала. С утра до вечера носились мы по старому парку, взбирались на чердаки, где с покрытых пометом балок и гнезд шумно срывались голуби. Тайнами, сказочными чудесами был полон для нас сухоломский старинный дом. Братья и сестры шепотом рассказывали о привидениях, о таинственных шагах, раздававшихся по ночам на чердаке. С трепетом заглядывали мы в замочную скважину запертого кабинета, где еще с крепостного времени, вместе с кадушками овса хранилось охотничье снаряжение, висели на стенах старые седла, ружья и пистолеты. Эта таинственная, никогда не отпиравшаяся комната была источником вымыслов и наших страхов. Не раз видели здесь покойного сухоломского барина, с трубкой в руках, в колпаке и халате. Досужие рассказы распаляли наше детское воображение. Взявшись за руки, тайно от верного нашего стража Титии, выходили мы слушать таинственные шаги. Дрожа от ночного холодка, в одних рубашках, босиком стояли мы в большой нежилой комнате с балконом в сад. Лунный свет лился в окна, отчаянно бились сжимаемые страхом маленькие наши сердца. Помню холодок ужаса, пробежавший по корням волос, когда бойкая проказница сестра Маня, умирая от страха, мне прошептала: