С детства привыкла мать рано вставать и поздно ложиться. «Бывало, еще до света накинешь шубейку на одно плечо, да так и носишься весь день по хозяйству, — рассказывала о своей молодости мать. — То в поле, то в хлев, то в амбар. Мечтать, сидеть сложа руки было некогда…»
Среди лугов и полей, в привольных просторах калужской земли проходило детство и девичество матери. До конца своих дней удивляла она собеседников богатством народных слов, знанием пословиц и поговорок, неутомимостью и проворством в труде.
По рассказам матери, почти до совершеннолетия сохраняла она привязанность к любимым детским забавам. На русской печи, в заветном уголке, хранились любимые ее игрушки. С этими детскими игрушками произошло смешное приключение. Однажды приехал сватать ее городской жених из Калуги. Деду не хотелось выдавать любимую младшую дочь, да и молода была еще невеста, не понравился деду расфранченный, надушенный, завитой жених. О приезде сватов шепнули матери ее подружки. Очень захотелось посмотреть на жениха. Невеста взобралась на печь, стала тихонько подглядывать, нечаянно столкнула свои старательно спрятанные игрушки. К ногам нарядного жениха с печи посыпались тряпичные куклы в ситцевых сарафанчиках и платочках.
Ухмыльнулся, погладив бороду дед.
— Вот она невеста, — подмигивая, сказал дед удивленному жениху. — Сам теперь видишь: в куклы играет! А ты ее сватать собрался. Видно, придется тебе, дружок, повременить…
Уже подрастая, от окружающих меня близких людей я узнал, как поженились мои мать и отец, как сошлись, неразрывно сомкнулись в один путь их жизненные пути.
О своем сватовстве, добродушно посмеиваясь, рассказывал, помню, отец. Служил он в те времена у богача Коншина под Калугой. Приятели нахваливали невесту, хвалили зажиточный дедов дом. «Строговат, богомолен старик, — говорили отцу сваты, — копеечку бережет крепко. А дочь у него все хозяйство ведет: не белоручка, не привередница, мужу на шею не сядет…»
В те времена сватовство было дело обычное. Без родительского благословения дочери не выходили замуж, не женились даже взрослые сыновья. Соблюдая обычай, отец отправился со сватами смотреть невесту. Строгий дед любезно принял гостей. Отец ему полюбился, понравилась степенность отца, надежной казалась отцовская служба. Не пришлось по душе только то, что слишком небрежно, неумело перекрестился на иконы отец (несмотря на предупреждения сватов, отец не мог притворяться перед будущим тестем слишком почтительным и богомольным.) «Крестится, словно мух отгоняет!» — подумал, хмуря брови, дед.
Ничего не подозревавшая невеста хлопотала на дворе по хозяйству. Усадив гостей, дед приказал прислать со двора дочь. Она явилась в чем была — в нагольном полушубке, в головном вязаном платке. И платок и полушубок очень шли к ее разрумянившемуся на морозе лицу.
— Ну-ка, Машенька, — любуясь дочерью, ласково сказал дед. — Сбегай, голубушка, в амбар, зачерпни совочек овса. Вишь, купцы к нам из Калуги пожаловали, овес покупают…
Не взглянув на приезжих (на двор к деду нередко заглядывали и настоящие купцы), мать принесла овес, остановилась перед гостями — в руках совок с золотым зерном.
— Подхожу к гостям, — вспоминая прошлое, с улыбкой рассказывала она об этой первой встрече с моим отцом. — Вижу, гости дорогие не на овес смотрят, а больше разглядывают меня. Догадалась, каковские купцы пожаловали, какой им нужен товар. Повернулась — да на двор…
Отец сватался уже не молодым, к матери заглядывали и другие женихи, помоложе. Сватался начальник станции, наведывался купеческий сынок из Калуги. Суровый дед на сей раз не стеснял дочь. «Не мне с твоим мужем жить, — говорил он дочери-невесте. — Жениха выбирай сама, который по сердцу…»
По обычаю, мать поехала в ближний монастырь, в Оптину Пустынь, к знаменитому по тем временам старцу Амвросию. Опытный в житейских делах старец обстоятельно расспросил мать о ее трех женихах. Простой дал совет:
— Выбирай, Машенька, жениха, чтоб был не вертопрах. Благословляю тебя выходить за Сергея, за того лесовика. Не горюй, что годами постарше тебя, слюбитесь, обживетесь, будете счастливо жить…
Оптинский старец не ошибся, предсказывая матери счастливую судьбу. До самой смерти ладно жили мать и отец, тень раздоров и пустых неполадок редко накрывала их семейный счастливый очаг.
Ровно через год после свадьбы родился в Осеках я. Мучительно досталось матери мое появление на свет. Роды были трудные, затяжные, мать тяжко болела после родов. От тех дней сохранилась у меня ее фотография: я смотрю на родное лицо, еще овеянное дыханием болезни, на материнские нежные руки, некогда державшие меня у груди.
Мучительные роды и перенесенные страдания еще болезненнее, страстнее сделали ее любовь ко мне. Всю силу сердца вложила мать в единственного своего ребенка, и подчас — уже подрастая — я испытывал гнет ее ревнивой любви. Болезненная любовь матери наложила печать на мое раннее детство. Уж слишком требовательна, ревнива была эта самозабвенная, подчас мучительная любовь.
Переезд
В коншинских Осеках под Калугой мы прожили три года. Потом из Смоленской губернии приехал старший брат моего отца, тоже служивший у Коншиных, и уговорил отца перебраться на родину. Отцу не хотелось уезжать из Осеков, но доводы брата о необходимости иметь собственный угол казались убедительными; кроме того, пошли неприятности в службе (отцу не по душе были хозяйские требования пожестче обращаться с мужиками). Отец беспрекословно отдал старшему брату скопленные на службе деньги, и наш переезд был решен.
Больше всех от предстоящего переезда страдала мать. Не нравилось ей и название смоленской усадьбы, и «сиволапые» смоленские мужики, которых она боялась, и отдаленность от родных мест, где пролетела девичья короткая юность. Помню очень смутно, как на осековском просторном дворе увязывались высокие, укрытые новыми рогожами возы, как шумели, переругивались возле увязанных возов подгулявшие возчики, гнулись и шумели под ветром высокие сосны. Далекое Кислово (так называлась купленная братом отца усадьба) почему-то представлялось матери пустырем, новый дом казался пустым и огромным, с высокими раскрытыми окнами и серым, глядевшим в них дождливым небом. Не нравилось матери и название смоленской деревни. Сама долгая дорога вспоминается смутно. Помню пыльный большак с плакучими древними березами (эти русские большаки, неизменной чертою входившие в родной пейзаж, неизгладимое впечатление оставили в памяти детства). Ехали мы на лошадях, по-старинному: с остановками в деревнях, с ночевками в дорожных трактирах, где для нас грели самовары, а на застеленном скатертью столе мать раскладывала дорожную провизию; паром, на который отец осторожно вводит испуганно фыркающих лошадей; дочерна загорелых бородатых перевозчиков, привычными движениями перехватывавших перетянутый с берега на берег мокрый канат. В дороге произошло со мною печальное приключение. Где-то у берега реки я закапризничал, упорно стал проситься на козлы к отцу, правившему лошадьми. Меня уговаривали долго, потом, видя мое упорство, отец остановил лошадей и, чтобы меня постращать, сорвал высокую травинку, погрозил высечь. Мне ничуть не было больно, но непереносимой показалась первая в моей жизни обида (и впоследствии болезненно чуток я был к несправедливости и обидам). Я вырвался из рук отца, побежал к берегу реки. Я бежал, раздвигая высокую, закрывавшую меня с головой траву, душистые полевые цветы, захлебывался слезами. Отец догнал меня; смеясь, ласково целуя, уступив моему упрямству, посадил рядом на козлы, и мы поехали дальше. Надолго осталась во мне горечь первой и, казалось мне, невыносимой обиды, которую нанес мне отец, никогда не наказывавший меня и ни в чем никогда не упрекавший.
Помню застигнувшую нас в дороге грозу. Я сидел с матерью в деревенском овине под соломенной крышей. В открытых, мутных от проливного дождя воротах голубыми зигзагами полыхала молния. Торопливо крестилась мать, крепко прижимая меня к груди. Я прислушивался к шуму дождя, к тяжким раскатам грома, к грозному, раздиравшему слух, треску ударов, к беспокойному шуршанию мышей в овсяной соломе, на которой мы сидели. Когда мы поднялись, в воротах еще висела алмазная сетка дождя; а сквозь прозрачные падающие капли уже сияло, переливалось лучами летнее радостное солнце. Отец запрягал запутавшихся в постромках, лоснившихся от дождя, напуганных грозой лошадей, нетерпеливо и беспокойно переступавших ногами. Еще веселее показалась обсаженная березами, омытая дождем дорога; мутные потоки стремились по склонам; многоцветная радуга висела над лугом, яркое солнце блестело на спинах игравших селезенками, бодро бежавших лошадей. Я сидел рядом с отцом на козлах, глядел на блестевшую лужами, извивавшуюся впереди дорогу, на уходившую темную, освещенную солнцем и все еще грозную тучу, на столб белого дыма, подымавшегося вдалеке над зажженным грозою сараем, слушал веселые голоса птиц в открывавшемся мне умытом, чудесном солнечном мире.