Отец поселился не в самом доме, где шум и суетня мешали его дневному сну, а в маленьком флигеле. По утрам ему носили туда никелированный узорчатый самовар, ярко поблескивавший на солнце. Вслед за самоваром шла бабушка, ее маленькая фигурка долго переходила по узким деревянным мосткам, пересекавшим засеянное овсом поле. Под мышкой она обыкновенно несла охапку сухих сучьев — одним из самых больших ее удовольствий было, бродя по саду, острыми садовыми ножницами срезать с деревьев засохшие ветки. Подойдя к террасе флигеля, она аккуратно складывала хворост и, взойдя с некоторым трудом на три деревянные ступеньки, присаживалась к чайному столу ждать, когда из комнаты выйдет отец. Садясь пить чай, он никогда не забывал сказать ей несколько ласковых слов, справлялся о ее здоровье и потом, развернув газету, погружался в чтение. Газет мы получали всегда очень много, а в семнадцатом году почтальон Давид, прозванный «Давидом, радующим людей», приносил целые тюки серых, плохо отпечатанных, имевших весьма потрепанный вид газетных листов. Отец читал долго, часами, забыв об остывшем стакане пая, о сухаре, намазанном маслом, о бабушке, которая неловко, боясь его потревожить, напоминала ему об еде.
Я следил за отцом издалека. Взобравшись на крытую дранкой красную крышу дворницкой, откуда мне была видна стеклянная терраска флигеля, я ждал, когда отец кончит пить чай. Обняв рукою большую, с облупившейся штукатуркой, белую трубу, я изучал жизнь заднего двора. Тяжело вздыхая от жары и старости, проходила мать сенбернара Тюхи, бело-рыжая Юнга. Найдя прохладное место в тени, она долго, как сын, кружилась на месте, укладываясь спать. Трепыхаясь и отчаянно крича, пробегал испуганный петух, за которым со всех ног бежал Валентин с явным намерением поймать его и, втащив на высокую галерею каретного сарая, заняться преподаванием летного искусства. За мусорным ящиком с покосившейся деревянной трубой рылись в грязи, перехрюкиваясь друг с другом, розовоносые поросята. Согнувшись под тяжелою вязанкой дров, медленно проходил дворник Микко. Но вот на пороге флигеля появлялся отец и, застегивая на ходу белый чесучовый китель, направлялся через поле овса к дому. Тогда я кубарем срывался с крыши в надежде, что он возьмет меня на прогулку.
Этим летом отец больше обращал на меня внимания. Мы часто уезжали вдвоем на лодке в море или па велосипедах в дальние, молчаливые прогулки. На велосипеде, преодолевая больное сердце, отец ездил отлично. Когда он твердо, с упором, так же как он ходил, нажимал на педали и разгонял свой легкий «Свифт», мне на моем «Эпфильде» бывало очень трудно угнаться за ним. Проехав двухпролетный деревянный мост, перекинутый через Черную речку, мы выезжали на дорогу, ведущую к форту Ино. Слева, между редкими дачами и широкими садами, просвечивало море, с другой стороны к самой дороге подходил темный, отгороженный косым забором сосновый бор. Воздух был полон запахом смолы и моря. Я следил за задним колесом отцовского велосипеда, за тонкою струйкой желтой пыли, вырывавшейся из-под серой дэнлоповской шины, и старался попасть в ритм движения — быстрый и ровный. Дорога, ведшая к форту Ино, находилась в ужасном состоянии: пока строилась железнодорожная ветка, все продовольствие и военное снаряжение доставлялось на подводах и на грузовиках, нещадно калечивших немощеное шоссе. С радостью мы сворачивали мимо таможенной сторожки по узенькой лесной тропинке и, лавируя между узловатыми сплетеньями сосновых корней, выезжали к морю, видневшемуся между хвойными ветками деревьев. Выехав на край широкого, многоверстного пляжа, отец легко спрыгивал с велосипеда и садился на обнаженных Зимними бурями серых корнях столетней сосны. Вдалеке, на юге, в голубом прозрачном тумане белел одинокий Толбухинский маяк и еле всплывал над поверхностью штилевого моря прозрачный Кронштадт с казавшимся издали воздушным золотым куполом Андреевского собора. На западе острые уступы форта Ино черным силуэтом врезались в бледный небосвод. Закурив и резким движением спрятав в карман кителя спички и кожаный портсигар, отец усаживался поудобнее. Он сидел тяжелый и хмурый, заложив по обыкновению ногу на ногу, но вместо привычных разговоров сурово отмалчивался от моих наводящих вопросов. Я любил, когда отец рассказывал о себе, о том, как он ездил на первобытном велосипеде с огромным передним колесом и маленьким задним, как на этой махине (правда, дорога шла под гору) ему удалось перегнать пассажирский поезд, как на ухабе отлетело заднее маленькое колесо и он описал в воздухе совершенно невероятное сальто-мортале, окончившееся, увы, в канаве с водой. Иногда он рассказывал о гимназии, о детских проказах — их было столько, что свободно хватило бы на троих уличных мальчишек, о том, как он ходил на высоченных ходулях и как однажды ночью, завернувшись в белую простыню, перепугал насмерть старушку, возвращавшуюся со свечой из церкви и принявшую его за привидение, реявшее в воздухе.
Молчание отца было мучительно и страшно: казалось, что молчит не только он один, — становилось беззвучным летнее море, знойно горело безветренное небо, молчали недвижные, как будто окаменевшие, деревья. Но это было не только отсутствием звуков — в молчании, сером и твердом как камень, таились невысказанные и невысказываемые мысли, немые слова окружали отца, и этот ухом не улавливаемый шум был особенно тяжел и мучителен. Невольно, не умея сопротивляться, я поддавался болезненному чувству томления, забывал о раскаленном песке, обжигавшем босые ноги, о запахе моря и солнца, о запыленных велосипедах, умолкал и не противился, когда отец, докурив папиросу, собирался ехать домой. По дороге отец продолжал молчать. На мосту, сойдя с велосипеда и облокотившись на низкие деревянные перила, он смотрел вниз, туда, где под нависшими над самой водой осинами, спокойно и медленно старый рыбак Вилли Бедный ставил конусообразные мережки для ловли миног. Вилли молчал, беззвучно текла летняя маловодная речка, вдалеке бесшумно, поднимая облако желтой пыли, катилась тяжелая телега.
В те дни, когда мы уезжали в море, молчание отца было менее утомительным и хмурым. От шума ли маленького моторчика, мешавшего нашему разговору, или от летучих солнечных бликов, игравших на его лице, но мне казалось, что он видит и слышит окружающий его мир. Извилистой Черною речкой, между крутыми песчаными обрывами, где наверху, упираясь в синее небо, росли высокие и раскидистые сосны, вдоль низких зеленых лугов, местами спускавшихся к самой реке так, что казалось, что нежные стебли трав поднимаются прямо из воды, мы, подгоняемые течением, подъезжали к быстрине — гранитным порогам, высовывавшим черные спины камней из пенистой воды. Здесь мотор выключался, и стремительным потоком лодку проносило мимо камней. Вдоль бортов струились длинные, растрепанные косы зеленых водорослей, уходили в глубину черные воронки маленьких водоворотов. Течение нас уносило в тихую заводь, где вдоль берегов, окруженные ковром плавучих листьев, разрастались желтые кувшинки. Река делала еще два или три поворота и, миновав заросшие мхом устои деревянного моста, выносила нашу лодку на взморье. Оставались позади чахлые избушки рыбачьей деревни, лачуга лудильщика Карла Ивановича, построенная на крутом скате, наполовину засыпанная желтым песком, с длинной и тонкой трубой, откуда постоянно вился желтый дымок. Мы въезжали в устье Черной речки, покрытое длинными, плоскими мелями. Местами их гладкие желто-серые спины вылезали из воды, но никогда дно нашей лодки не касалось песка, несмотря на то, что фарватер менялся с каждой бурею: нюхом настоящего лоцмана отец чувствовал, как нужно выбраться из лабиринта подводных отмелей и камней. За большою, засиженной чайками гранитной глыбой, находившейся в доброй версте от берега, начиналось открытое море. Отступал назад мыс с красною крышей таможенной сторожки, сливались в одну черную сплошную полосу изгибы заливов и бухточек, над ровной линией берега вырастала островерхая ель, служившая морским знаком для пароходов, совершавших рейсы между Териоками и Бьерке. Медленно менялся цвет воды — в глубину уходило желтое дно, покрытое маленькими песчаными волнами, и лодка начинала качаться на мягких и широких горбах мертвой зыби. Отец выключал мотор и, скинув китель, подставлял темную, от природы загорелую спину лучам высокого солнца. Раздевшись, я прыгал в море. Вынырнув, сквозь струи воды, заливавшей глаза, я видел черный силуэт лодки и фигуру отца, резко вырезанную на фоне прозрачного неба. Когда я уставал плавать от носа к корме и от кормы к носу, отец протягивал мне твердую, цепкую руку, покрытую от запястья до локтя редкими черными волосами, помогал взобраться на борт, раскалившийся от солнечного жара.