Однажды рано утром отец сказал мне:
— Сегодня пятница, базар в степи. Поедем со мной, сын.
Я хватаю свой старый войлочный колпак, надеваю поверх грязной рубахи пропыленный камзол. Отец, напичкав хурджуны ситцем, бязью и разной мелочью, перекидывает их через седло, садится на иноходца. Упершись ногой в стремя, торопит меня:
— Ну, давай садись!
Как только я устроился на подстилке позади седла, конь сам трогается, словно понимает, что уже можно отправляться в дорогу.
Примерно через час пути по буграм и увалам мы добираемся до базара, который расположился на длинном пологом холме на невысоком плоскогорье в степи. Базар здесь довольно большой и оживленный. Казахи из дальних степей приобретают здесь все необходимое для себя. Узбеки из Ташкента, Чимкента, Янги-базара и из других мест привозят сюда вьюками на лошадях аршинный товар (мануфактуру), местную бязь, сушеный урюк, орехи, джиду, изюм, разных сортов нитки, иголки, ламповые стекла и прочую мелочь.
Пока отец располагается со своим товаром, я привязываю в стороне коня, подбрасываю ему клевера и отправляюсь бродить по холму. Незаметно добираюсь до конского базара и тут вдруг вижу красивого рыжего стригунка. Хороший рост, шея чуть изогнута, сторожкие уши стоят торчком, глаза живые и по-человечьи осмысленные. Стригунок сразу пришелся мне по душе, буквально приворожил меня. Хозяин похаживает около него, то погладит по крупу, то потреплет шею. Я подхожу незаметно, глажу морду конька, легонько расчесываю пальцами короткую гриву. Спрашиваю не очень решительно:
— Сколько он стоит, дядя?
Толстый, почти круглый казах в белом войлочном колпаке и в чекмене из верблюжей шерсти, с косящим левым глазом передает повод работнику и самым равнодушным тоном лениво отвечает мне:
— Уходи отсюда, племянник, отправляйся! И стригуна оставь, не трогай! Зови отца, если конь понравился.
Краснея от смущения, я стараюсь объяснить ему, как важно для меня знать цену. Но толстяк отмахивается от меня:
— Валяй, валяй отсюда, не приставай! Не возьмешь ты, конь дорог. Беги, веди отца, тогда и торговаться будем.
Я опять пристаю, упрашиваю:
— Дяденька, милый, ну скажите цену!
Но хозяин стригуна только молча ухмыляется в ответ.
Я хорошо знаю, что отец не придет, сколько бы я ни просил его. Даже слушать не станет, оборвет: «Уходи, не приставай!» В последний раз обхожу вокруг стригунка и удаляюсь, расстроенный и приунывший.
Часа в четыре пополудни все кругом вдруг в одно мгновенье заволакивается пылью. Внезапно поднимается сильный буран. Люди, растерянные, в тучах пыли разыскивают овец, коз, коней, верблюдов, ишаков. Неожиданно налетевший откуда-то вихрь еще больше умножает всеобщее замешательство. Я едва удерживаюсь на ногах. Отец, бедняга, растопырившись, припал к хурджунам. Хорошо еще, что он не успел запихать в них все свои товары. Оба мы — и отец и я — в пыли с головы до ног. А пыльные вихри появляются, волоча подол по земле, и верхушкой взмывая под самые небеса, исчезают и снова возникают один за другим.
Буран, продолжавшийся около часу, как начался внезапно, так же внезапно и затихает. Но базар, прерванный в самый разгар торга, уже не оживляется. Казахи понемногу начинают разъезжаться, угоняют баранов, лошадей, верблюдов. Купцы и разъездные торговцы тоже один за одним садятся на лошадей и отправляются кто в Бешик-тау, кто в Караташ, кто в Чимкент, кто в Янги-базар. Мы с отцом едем не в Янги-базар, а совсем в другую сторону. Едем долго, — у меня уже в животе начинает посасывать. Отец все время хмурится, видно, недоволен базаром, то и дело достает из кармана пузырек с насваем.
Уже садится солнце, и горизонт пылает кроваво-красным пламенем. Повеяло вечерней свежестью. То там, то здесь завиднелись аулы. Молодые казашки шли кто за водой, кто встречать скотину. Женщины в огромных элечеках красовались серьгами, бусами, монистом. У девушек яркими маками цвели платки на головах.
Отовсюду слышалось перепелиное «пит-пылдык». А перепелки — моя болезнь.
— Смотрите, смотрите, перепелка! — кричу я, показывая отцу на внезапно взлетевшую перепелку. — Смотрите, вон она нырнула вниз!
Отец бормочет в ответ что-то неразборчивое.
Впереди показался казахский аул. Идут стада коров, телят, овец, коз. Кое-где женщины уже доят коров, овец. Кизячий дым от очагов тянется к небу. Отец сразу повеселел, заулыбался.
Подъехав к аулу, мы слезаем с коня. Женщины приветствуют нас низким поклоном. Из юрты, у которой мы остановились, выходит старик. Он здоровается с нами:
— Ассалам алейкум!
— Это мой сын, озорноват несколько, — говорит отец.
Поздоровавшись за руку, старик приглашает нас:
— Что ж, проходите в юрту, прошу!
Отец с хурджунами через плечо входит в юрту, вздохнув с облегчением, садится. Я опускаюсь рядом с ним. Юрта средняя, но чистая. Отец, поговорив о том, о сем, вдруг приказывает старику:
— Кстати, подложите корма коню, чтоб не стоял голодным.
— Хорошо, почтенный, сейчас, сейчас, — говорит старик.
Я удивляюсь и, когда хозяин выходит, говорю отцу:
— Стыдно же так, дада!
Отец весело смеется, тихонько поясняет мне:
— У них много кормов, дурень. И по натуре они все щедрые.
Я задумываюсь. А отец продолжает, улыбаясь:
— У них такой обычай: если прибыл в аул гость — верховой ли, пеший ли, знакомый ли, незнакомый, в холод ли, в жару, в снежную бурю, все равно — казахи хорошо принимают каждого. Сена, клеверу — пожалуйста. Бедняк ли, богач ли, всю еду поставят перед тобой, что есть — по достатку. Это исстари стало обычаем у казахов.
Внимательно оглядевшись по сторонам, присмотревшись к сундукам, шкатулкам, паласам, кошмам и обрешетке юрты, я говорю отцу:
— Юрта неплохая, видно, хозяин человек обеспеченный.
— Наверно, — говорит отец. — Коров-телят, овец-ягнят у него порядочно.
Вернувшись, старик разостлал дастархан. Поставил перед нами масло в небольшой чашке и в чашке побольше баурсаки. Затем, предварительно взболтав содержимое кожаного меха, налил отцу в небольшую крашеную деревянную чашку кумыса. Отец со словами: «Во имя аллаха!»— выпил кумыс и возвратил чашку старику. А я с голоду налег на баурсаки. Старик и мне подал чашку кумыса.
— Пей, джигит, пей!
Я жадно припал губами к чашке, но опорожнил ее лишь до половины и поставил на дастархан:
— Какой крепкий!
Старик засмеялся:
— Слабоват ты, оказывается, малыш.
— Он же ташкентский, не привык еще. В Ташкенте ведь кумысу нет, уважаемый, — говорит отец. — Зато он у меня грамотный, и письмом владеет, и книги умеет читать, даже коран без запинки читает по памяти.
— Вай-буй, правда?! Такой ученый?! — удивляется хозяин. — Наука — дело хорошее. А у нас никто не знает грамоты.
Молодая женщина вносит большую чашу бешбармака. Мы быстро расправляемся с этим кушаньем, в котором больше мяса, чем теста, и, пробормотав благодарственную молитву, проводим руками по лицу.
Я тихонько встаю и выхожу наружу. В небе уже поднялась луна, круглая, как колесо. Сквозь обрешетку юрт то там, то здесь мерцают тусклые огоньки чираков, пламя очагов. Свежий ветерок доносит смешанный запах разных трав. Где-то в темноте звенит песня. Слышится беспрерывный лай собак и время от времени — блеяние овец и коз. Конь наш с хрустом поедает свежий клевер.
Я долго брожу, перебирая в памяти свои впечатления за день. Смотрю на звезды. Потом возвращаюсь в юрту и сразу валюсь в постель.
Утром просыпаюсь, а отца рядом нет. Старик хозяин, кончив молитву, поворачивается ко мне, улыбается:
— Отец твой сбежал, бросив тебя.