Когда мы вошли в избу, Рязанцев стоял возле деревянной кровати, держа над головой свечку. В постели, прижав кулачки к ушам, спал белокурый мальчуган. Лобастый, розовощекий, он словно обиделся на кого-то и сжал губы так, что нижняя выпятилась и чуть подрагивала.
—О-ох, какой! — восхищался Рязанцев. А жена его радостно говорила:
Весь в тебя, Алешенька! И такой же настырный. Уж если чего захотел, вынь да положь ему. А ну-ка я его разбужу.
Не надо, не тронь! — сказал Рязанцев.— Нехай он за отца отсыпается... Ну, женушка милая, ночь глухая, а баню топи, купай солдата с гостями, корми, пои да выпроваживай,— невесело проговорил он, беря жену за руку.
Куда-а?! — Она схватила его за плечи.— Не пущу! На пороге лягу! Руби пополам — не пущу!..
Да ты постой кричать, глупая! Мне на денек-другой отлучиться, а там уж...
Не пущу! Алешенька, милый, умру без тебя...
Да я вот только ребят, препорученных мне, до Бала-кова домчу и тут же назад.
Она припала головой ему на грудь и горько зарыдала. Мы с Шиповым переглянулись и, не сговариваясь, как по команде, крикнули:
—Не плачьте! До Балакова мы сами дорогу найдем!
В эту минуту в избу один за другим ввалились несколько мужиков и женщин. Начались объятия. Среди радостно-удивленных выкриков слышались и завистливые вздохи:
Ведь целый он, целехонький!..
Счастье-то Варюхе какое, радость-то!..
Шипов незаметно толкнул меня, кивнул на дверь, и мы вышли во двор. Лошади уже были выпряжены. Отец Алексея Карповича выбежал нам навстречу:
—Сынки дорогие! Айдате в мою избу. Там-то теперь шуму до утра.— И он засеменил в глубину двора, к приземистой избенке с ярко освещенным оконцем.
Алексея Карповича не отпустили в Балаково и набежав шие утром товарищи-фронтовики.
Ты что же,—кричал один из них Рязанцеву,—выходит, ты только письма горазд писать? Бейтесь за Совет крестьянских депутатов! Не допускайте в него разных там арендаторов-тузов! Ишь революционер какой! Закопался где-то и строчит оттуда советы разные. А сам появился — и до свидания? Нет тебе ходу из Сулака, вот и все!
А как же с конями? — растерянно мигал Рязанцев.— Может, мне их еще возвращать прикажут?
Но шумный фронтовик и тут нашел выход:
—А у нас при Совете три приблудных коня. Телега есть, сбрую разыщу. Чего им налегке-то сорок верст! Доедут.
Через час возле двора уже стояла телега, и впряженный в нее рыжий конь со звездой на лбу весело помахивал белой гривой.
Набив телегу сеном, Алексей Карпович перенес из тарантаса шинель, мешок с харчами, какой-то сверток и, прикрывая все это новой рогожей, спросил:
—Кто же у вас за кучера будет?
Я первым взобрался на телегу и взял вожжи.
—Дорога по столбам идет, не собьетесь,— сказал он, виновато морща лоб.— Прямо не знаю, как я перед Семеном Ильичом отчитаюсь. Однако я вас маленько провожу.— Рязанцев, как стоял без картуза, в валяных туфлях на босу ногу, так и вскочил в телегу. Схватив вожжи, крикнул на Рыжего:— А ну, ходи проворней! —Но не проехали мы и ста саженей, как он ахнул, спрыгнул с повозки и побежал к дому. Оглядываясь, тревожно выкрикивал: — Не гоните! Подождите, я сейчас!
Вернулся запыхавшийся, сунул мне что-то, беспорядочно закрученное в желтую бумагу и перевязанное шпагатом.
—Из головы вон... В самый последний момент Семен Ильич сунул. Приказал тебе отдать,— объяснял он, вновь взбираясь в телегу.
Я надорвал обертку и увидел золоченый обрез книги. Это были «Отверженные».
Алексей Карпович проводил нас за Сулак и, указывая на дорогу, жмущуюся к шеренге телеграфных столбов, сказал:
—Так и езжайте. Столбы прямиком в Балаково врежутся.— Прощаясь, спросил Шилова: — Вроде ты мужик здоровый, грудастый. А чего же это тебя вчера подсекло? Мы с тарантаса как-никак сошли, а ты — брык на бок! Испугался я до смерти.
Шипов виновато усмехнулся и, опуская глаза, объяснил:
—Нервы не выдержали. Тут из Долматовской тюрьмы выскочил, тут и по пожарищу скачка, и страх, что тебя догонят, а со всем этим я больше суток не ел и не спал.
—Вот ведь оно что! Ну ладно.
Рязанцев пошел в Сулак, а мы поехали дальше своим путем.
Дорога тянулась по хребтине увала, и степь скатывалась по его склонам, теряясь в золотистой дымке. Поначалу было любопытно вглядываться в солнечную пестроту степи, в голубеющие гребни далеких увалов, отвечать на скупые вопросы Шилова, кто я, где живу в Балакове, чем занимаюсь. А потом я заскучал. И чем дальше мы ехали, тем тоскливее мне было. Шипов, порасспросив меня, замолчал и, кажется, задремал, склонив на грудь голову. И степь показалась скучной, утерявшей свою нарядную пестроту, а тут еще потянул тонкий леденящий ветер, телеграфные столбы нудно и однообразно загудели. Не заметил, как задремал.