Я согласился, робко, что я ошибался, и спросил, когда мы начнем "уроки". Это было в понедельник утром, и он попросил меня встретиться с ним в его комнате в десять часов на следующее утро, во вторник. Когда я пришел туда на следующее утро, то услышал у двери, что он несомненно встал, - я постучал и вошел. Гурджиев стоял посреди комнаты полностью одетый. Он посмотрел на меня, как будто удивившись. "Вы хотите что-нибудь?" - спросил он неприветливо. Я объяснил, что пришел на свой урок. Он посмотрел на меня, как иногда смотрел в других случаях, как будто он никогда не видел меня прежде.
"Вы решили, что прийти нужно этим утром?" - спросил он, как будто совершенно забыв.
"Да, - сказал я, - в десять часов".
Он посмотрел на часы на своем ночном столике. Они показали около двух минут одиннадцатого, а я был там по крайней мере целую минуту. Затем он обернулся ко мне, смотря на меня, как если бы мое объяснение сильно помогло ему: "Этим утром, я помню, должно было быть что-то в десять часов, но я забыл что. Почему вы здесь не были в десять часов?"
Я посмотрел на свои собственные часы и сказал, что я был здесь в десять часов.
Он покачал головой. "На десять секунд позже. Человек может умереть за десять секунд. Я живу по своим часам - не по вашим. Если хотите учиться у меня, то должны быть здесь, когда мои часы показывают десять часов. Сегодня нет урока".
Я не спорил с ним, но набрался смелости спросить его, означало ли это, что я никогда не получу каких-нибудь "уроков" у него. Он сделал мне знак удалиться. "Несомненно, уроки будут. Приходите в следующий вторник в десять часов. Если необходимо, можете прийти раньше и ждать - это способ не опоздать, - добавил он затем, и не без злобы, - если вы не слишком заняты, чтобы ждать Учителя".
В следующий вторник я был там в четверть десятого. Он вышел из своей комнаты, когда я был готов постучать - за несколько минут до десяти, улыбнулся и сказал мне, что рад, что я пришел вовремя. Затем он спросил меня, как долго я ждал. Я ответил ему, и он покачал головой, раздраженный. "Я сказал на прошлой неделе, - сказал он, - что если не заняты, то можете прийти раньше и ждать. Я не говорил терять почти час времени. Теперь мы поедем". Он велел принести термос с кофе из кухни и встретиться с ним у автомобиля.
Мы проехали очень короткое расстояние по узкой, наезженной дороге, и Гурджиев остановил машину. Мы вышли; он велел мне взять с собой кофе, и мы пошли, чтобы сесть на упавшее дерево, недалеко от края дороги. Он остановился примерно в ста ярдах от группы работающих, которые выкладывали камнем канаву в стороне от дороги. Их работа заключалась в перенесении камней из двух больших куч в стороне от дороги к незаконченной секции канавы, где другие рабочие укладывали их в грунт. Мы безмолвно наблюдали за ними, пока Гурджиев пил кофе и курил, но он не сказал мне ничего. Через некоторое время, по крайней мере через полчаса, я, наконец, спросил его, когда начнется урок.
Он посмотрел на меня со снисходительной улыбкой. "Урок начался в десять часов, - сказал он. - Что вы видите? Замечаете что-нибудь?".
Я сказал, что я вижу людей, и что единственной необычной вещью, которую я заметил, было то, что один из людей ходил к куче, которая была дальше, чем другие.
"Почему, вы думаете, он это делает?"
Я сказал, что не знаю, но кажется он создает себе лишнюю работу, так как должен носить тяжелые камни каждый раз дальше. Ему было бы намного легче ходить к ближней куче камней.
"Это верно, - сказал тогда Гурджиев, - но нужно всегда посмотреть со всех сторон, прежде чем делать выводы. Этот человек также совершает приятную короткую прогулку в тени вдоль дороги, когда он возвращается за следующим камнем. К тому же, он неглуп. За один день он не носит так много камней. Всегда есть логическая причина, почему люди делают что-то определенным способом; необходимо находить все возможные причины, прежде чем судить людей".
Язык Гурджиева, хотя он уделял очень мало внимания именам собственным, был всегда безошибочно ясным и определенным. Он не сказал больше ничего, и я чувствовал, что он, отчасти своей собственной сосредоточенностью, заставлял меня наблюдать все, что происходило вокруг, с возможно большим вниманием. Остаток часа прошел быстро, и мы вернулись в Приэре: он - к своим писаниям, а я - к своему домашнему хозяйству. Я должен был прийти в следующий вторник в то же время на следующий урок. Я не жил тем, что я учил или не учил; я начал понимать, что "обучение" в гурджиевском смысле не зависело от неожиданных или очевидных результатов, и что никто не мог ожидать никаких немедленных прорывов знаний или понимания. Больше и больше я чувствовал, что он расточал знание тем, как он жил; рассеянное, оно принималось и направлялось кому-нибудь во благо.
Следующий урок был совершено непохож на первый. Он велел мне убрать все в комнате, кроме кровати, где он лежал. Он наблюдал за мной все время, не делая замечаний, пока я не разжег огонь - было дождливое, сырое летнее утро, и в комнате было холодно, и, когда я зажег огонь, он безжалостно задымил. Я прилежно добавил сухих дров, подул на угли - но с небольшим успехом. Он не стал наблюдать мои усилия слишком долго, а внезапно встал с кровати, взял бутылку коньяка, потеснил меня и плеснул коньяком на угасающий огонь - огонь вспыхнул в комнате, и затем дрова разгорелись. Безо всяких объяснений он пошел затем в туалетную комнату и оделся, пока я убирал его кровать. И только, когда он был готов выйти из комнаты, то сказал мимоходом: "Если Вы хотите получить нужный результат немедленно, то должны использовать любые средства". Затем он улыбнулся. "Когда меня нет, у вас есть время - нет необходимости использовать превосходный старый арманьяк".
И это был конец того урока. Уборка туалетной комнаты, которую он безмолвно разрушил в несколько минут, заняла остаток утра.
Как часть "полной реорганизации" школы, мистер Гурджиев сказал нам, что он собирается назначить "директора", который будет наблюдать за студентами и их деятельностью. Он объяснил, что этот директор будет регулярно докладывать ему, и что он будет полностью информирован относительно всего, происходящего в Приэре. Однако, его личное время будет посвящено почти полностью писанию, и он будет проводить намного больше времени в Париже.
Директором стала некая мисс Мерстон - незамужняя дама (как все дети называли ее), которая до того времени заведовала главным образом цветочными садами. Для большинства детей она всегда была немного комической фигурой. Она была высокой, неопределенного возраста, костлявой, угловатой формы, завершающейся до некоторой степени неопрятным гнездом поблекших красноватых волос. Она обычно шествовала по цветочным садам, неся садовый совок, украшенная нитками рафии, привязанными к ее пояску и ниспадающими потоком от талии при ходьбе. Она взялась за директорство с рвением и увлечением.
Хотя Гурджиев сказал нам, что мы должны оказывать мисс Мерстон всяческое уважение, как если бы она была им самим, я, по крайней мере, сомневался, вполне ли она заслуживает этого уважения; а так же подозревал, что Гурджиев не будет так же хорошо информирован, как когда он лично наблюдал за работой. Во всяком случае, мисс Мерстон стала весьма важной фигурой в нашей жизни. Она начала с учреждения ряда правил и предписаний - я часто удивлялся, не происходила ли она из английской военной семьи - которые официально должны были упростить работу и, вообще говоря, ввести эффективность в то, что она называла бессистемной работой школы.
Так как мистер Гурджиев теперь отсутствовал по крайней мере половину каждой недели, мисс Мерстон почувствовала, что мне не было достаточно просто заботиться о курятнике и его комнате. Кроме этого, я был назначен ухаживать за одной из наших лошадей и ослом, а так же выполнять некоторые работы на цветочных клубах под непосредственным личным наблюдением мисс Мерстон. В добавление к этому, я был подчинен, как и все, большому количеству обычных мелких правил. Никто не должен был покидать территории без специального разрешения мисс Мерстон; наши комнаты должны были осматриваться через определенное время; короче говоря, была усилена обычная дисциплина военного стиля.