— Собаки съели! — выпалил Немченок, растопырив руки.
— Э-э-э… что т-т-ы мелешь? — едва сумел промолвить отец Мишкин. — Что ты, бог с тобой?.. Окрестись!..
— Ветчину сожрали! — кричал Мишка. — Говорила мать: прячь подальше, не послушался, — и он заплакал, сморщив по-старушечьи лицо.
— Головушка ты моя горькая! — схватился за волосы Мишкин отец; по бледным щекам его покатились слезы.
Трясясь, я, неожиданно для самого себя, завыл, глядя на отца:
— И нашу Пеструху собаки съедят!.. Беги скорей в сарай!..
Начальник круто обернулся.
— Что ты, мальчуган, сказал? — спросил он у Немченка.
Тот вылупил глаза, раскрыл рот и поперхнулся. Начальник обратился ко мне:
— Что случилось? Чей ты, а?
— Свой, — скороговоркой ответил я, глотая слезы. — У Мишки закололи свинью, и ее собаки слопали в омете, а у нас, в старновке телка…
Взглянув на отца, я вспомнил об угрозе и закричал, обливаясь слезами:
— Сейчас он меня увечить будет!.. Нету у нас телки, мы продали!
Мишкин отец, сидя в снегу, качался из стороны в сторону, причитая; мой отец упал становому в ноги. Мотя зарыдала, мужики оцепенели.
С размаха начальник ударил отца кулаком по скуле. Желтая перчатка на руке его лопнула. Отец ткнулся головой в порог и застонал. Зверем бросилась на станового Мотя, вцепившись в рукав. Ее ударили по голове, она свалилась рядом с отцом, но, вскочив, метнулась снова, а ее опять ударили; сестра опять упала. Начальник пнул отца ногой в живот, и он скрючился, скуля, а мать полезла на потолок.
— Караул!.. Душегубство!.. Спасите!.. — кричала она и с четвертой ступеньки шлепнулась на пол.
Когда начальники уехали, Мишке вывихнули ногу и возили в город поправлять, а я с неделю ходил кровью на двор за Пеструху.
7. К светлой доле
Осенью мое желание сбылось: я получил в школе букварь и грифельную доску.
Долгими зимними вечерами, когда за окном трещит мороз, а в избе так тепло и уютно, зажгут наши маленькую лампочку-моргасик, я примощусь к столу и, подобрав под себя ноги, заявляю:
— Ну, вы, тише теперь там — читать зачинаю.
— Читай, читай, — скажут домашние — а мы послушаем. Чисто ли на столе-то — книжку кабы не замарал? — и мать прибежит смахнуть пыль рукавом.
— Ничего чисто, вы не разговаривайте, а то — собьете, — начинаю выводить нараспев:
— Ми-ша. Мы-ши. Мы-ло. Ма-ша ши-ла…
— Какое тут шитье, — скажет мать: — у меня и глаза-то ничего не видят…
— Да нешто про тебя это? — крикнул я. — Мешаешь только!
— Ну, не буду, не буду, милый!
— Пи-ли-ли. Мы-ли-ли. Ши-ли. Ма-ша тка-ла по-лотно…
— Это, видно, про Жигулеву Машу — она первая в деревне мастерица ткать холсты…
Я опять закричу:
— Вот ты, мать, какая! Язык-то, словно, помело в печи — туда и сюда… Ведь, это в книжке так написано, а ты почнешь набирать, кто знает что!
Все смеются, а я злюсь.
— Не выучу вот урок-то, — обращаюсь я снова к матери, — а тебе, видно, хочется, чтоб меня завтра на коленки Парфен Анкудинович поставил?
— Ох, Ванечка, я и забыла, касатик! Больше не буду, верное слово! Мне все дивно — Маши да Саши разные набираешь, а я думаю: не про нашу ли деревню отпечатали?
— Про нашу, как же!.. Бестолковщина!.. Кузь-ма ку-пил коз-ла…
— Ха-ха-ха! — заливается мать: она у нас всех непонятнее была: — Кузьма купил козла!.. — почесывая за ухом веретеном, говорит в раздумье — Ниточкин Кузя, должно быть, так у нас козлов-то ни у кого нету, разве в городе?.. Старик, — смотрит она на отца: — ты, часом, не знаешь у кого козлы в городе?..
С глубокой отчетливостью запечатлелась в душе моей такая сцена из школьной жизни. Раннею весною подвыпивший отец с компанией соседей и родственников, зайдя однажды в избу, сказал мне:
— Почитай нам что-нибудь, сынок!
Сынок! Я даже не поверил! Это был первый и единственный случай в моей жизни, когда он назвал меня сыном своим. Захватило дыхание от радости, хотелось броситься ему на шею и заплакать счастливыми слезами, поцеловать его руки и, крепко прижавшись, самому сказать что-нибудь ласковое, душевное…
Было Вознесенье. Я прочитал им историю праздника. Я с таким увлечением сделал это, так мне было приятно и весело, в ушах так сладко звенело слово: "сынок", что все невольно залюбовались мною. R отец подозвал меня ближе к себе, маня пальцем и любовно глядя добрыми глазами: он гордился мною, старый. Схватив обеими руками мою голову, он близко-близко наклонился и поцеловал меня.
— Милый мой, славный Ванюша… дитятко мое…
У него по щекам текли крупные слезы, прячась в широкой бороде, изрубленные пальцы перебирали мои волосы, а затуманенные слезами глаза ласкали и грели.
— Хороша эта штука — грамота, — сказал кто-то, вздохнув. — Карапуз еще, мальчонка, а все понимает, не как мы грешные: смотрим в книгу, а видим фигу.
— Учись, родной, учись… шептал отец. — Яне буду приневоливать тебя к работе нашей, пустая она и неблагодарная… Учись… — тряхнул он головой: — Находи свою светлую долю: я не нашел… — Искал, а — не нашел…
Он опустил руки, вздохнул и промолвил, глядя в землю:
— Я бы хотел, чтобы ты хоть один раз в жизни сытно поел… да… и не из помойного корыта. Я весь век голодал, а работал, как вол, больше… Учись, ты, может-быть, пробьешь себе дорогу… Мы умрем скотами, падалью, а ты — ищи свое счастье и — учись, понял?
— Понял, — прошептал я, прижимаясь к нему.
Отец снова поцеловал меня, трепля по волосам.
— Эх, ты, Ваня-Ваничка, голубчик ты мой!..
Я разрыдался от счастья.
Осень. Сбившись в плотную кучу, мы сидим на берегу реки — Цыган, Тимошка, Мавра, еще кое-кто из ребят. Рассказываем друг другу разные истории, смотрим на тихую воду и белую паутину, которая тонкими, светящимися нитями летает по воздуху, цепляясь за чапыжник и древесные ветви. Мечтаем.
— Лето прошло, — задумчиво говорит Мавра.
Пока еще играет солнышко, отражаясь перламутровыми блестками в реке; золотится разостланный по лугу лен; над нами вьются ласточки, кувыркаясь и ныряя в светлом и прозрачном воздухе: крикливой стаей мечутся скворцы, перепархивая с места на место, но во всем уже чувствуется особая, осенняя усталость: как будто земле и небу, реке и ласточкам захотелось смертельно поспать, отдохнуть, собраться с новыми силами.
Тихими сумерками ложатся неуверенно-прозрачные тени прибрежных ракит на сыроватопепельную землю; прощально улыбается день.
Длинными рядами тянутся неубранные копны ячменя и пшеницы, а меж них, с каймой полыни по сторонам, ужом ползет серая дорога. Морщинистая даль сливается, темнея, с частым гребнем леса.
— В волость книжки, говорят, прислали, — прерывает сонную тишину Цыган, цыркая сквозь зубы.
— Книжки, говоришь? Какие? — встрепенулась Марва.
— Чорт их знает, — люди сказывали! — пожимает он плечами и, помолчав, добавляет: Будут раздавать их, книжки-то… а зачем — не знаю… Велено, будто, читать, кто грамотен…
Неожиданная новость глубоко запала в душу, и я весь вечер думал о книгах. Пытался заговорить о них с отцом и матерью, но те ничего не могли мне сказать.
— Я ведь в бумагах-то, сынок, не понимаю, — ответила мать, а отец, почесав поясницу, зевнул и полез на печку.
— Насчет новых оброков эти книжки, — проворчал он.
На крыльце затопал кто-то; хлопнула щеколда— Мавра прибежала.
— Завтра же сходишь со мною к Парфену Дикудинычу, — потупившись и искоса посматривая на домашних, промолвила девочка. — Знаешь— насчет этого…
Меня будто осенило.
— Непременно сходим, непременно! — закричал я радостно. — Как поднимемся, сейчас же и сбегаем!
Утром, постучав тихо в двери, мы пожелали вышедшему сторожу доброго здоровья, похвалили новую кадку, поставленную в сенях для воды, сказали, что кончается лето и близки занятия, потом справились об учителе.