– Седой,– зашипел он, приподнимаясь на кровати.– Седой!...
– Да здесь я,– устало ответил старик и вышел в круг света, образованный лепной свечой.– Чего неймется? Спал бы да другим покой дал.
– Как ты смеешь? Где все?! Где Рох, советники?
– Да уймись,– смиренно продолжал старик.– Вдвоем мы остались. Даже гвардия твоя разбежалась. Двое нас.
– Ты лжешь! Предатель!
– А почто мне лгать? Я тебе кажный раз, как ты очинаешься, все по новой рассказываю, а ты мне всяк грозишь. Обещал живым в навозной яме закопать. И что это ты так осерчал да вызверился?
– Что со мной?
– А кто его знает,– старик склонился над больным и стер испарину с горячего лба.– Хворь завсегда к людям цепится. И ей дела нет, большой ты человек или маленький. Переходишь свое и снова на ноги встанешь.
– Что? Что происходит?– загорелся Ворчун.– Где все?
– Ну, так слушай,– спокойно начал Седой, словно готовился рассказать сказку непослушному малышу перед сном.– Казнил ты семерых офицеров и пошел войной на своих врагов. Большое у тебя было войско, с танками и вертолетами. Нашумел ты...
– Старик! Ты б еще с детства моего начал! Что было после того, как меня ранило?
– А никто тебя не ранил. Это хорошо, что чего-то ты припомнил, а то в прошлый раз с похорон пришлось рассказывать. А насчет ранений – это ты наснил себе чего-то. Худо тебе сделалось, когда днем на крыше командовал. Ты, как упал, так все порешили, что помер. Удар, мол, случился. Как я им не кричал, что ты живой, никому и дела не было.
– А Рох?
– Его ты к тому времени приговорил к смерти за измену, что он сбег с федеральными солдатами прямо из сражения да еще две сотни увел.
– Так он мертв?
– От чего ж мертв? Живее живых. Я ж сказал, что сбег. Ты давай или слушай, или сам говори, а то дело уже к утру идет: мне б самому поспать чуток.
– Ладно, Седой, говори,– смирился Ворчун.
– А чего говорить? Сказано уж все. Только ты упал, как все они разбежались.
– И штаб?..
– И штаб. Говорю, все. Тут почти сразу война началась. Толком и не разберешь, кто с кем завязался. Вроде, военные против военных, а порой и штатские промеж собой. Твою маленькую войну съела чья-то большая. Вот мы с тобой и остались: ты, больной, да я, старый. Бежать нам мочи нет. Стащил я тебя под крышу да вот жду, пока оклемаешься.
– Что же это делается?– застонал Ворчун.– Ведь не должно все так закончиться.
– А ты не горюй зря – все уже кончилось. Думай про то, что будет, а не было. Жить надо.
– О чем ты говоришь, старик? Забыл, кто я?
– Я-то помню, а вот ты, верно, позабыл чегой-то.
Седой уже собирался что-то напомнить Ворчуну, как тот, вдруг, побелел и протяжно застонал, с шипением сблевывая пену. Его глаза закатились, а лицо смялось от боли.
– Опять началось,– посетовал Седой.– Что ж тебя так ломает, сердечный? Неужто так много зла успел наделать, чтобы такое наказание себе выхлопотать.
Он уже собирался оставить больного, пока припадок не сойдет, но тот внезапно затих и уверенно сел на кровати. Его глаза были чистыми, ясными, хотя и хранили печать страданий.
– Помираю я, Седой,– грустно сказал Ворчун.– И боязно мне. Мучусь я и кошмары вижу.
– Так и живем ведь, чтобы терпеть,– неуверенно поддержал его старик, дивясь странному просветлению того.– Ты б лег...
– Ухожу я,– ответил больной и повернулся к Седому лицом, по которому текли слезы.– Совсем ухожу. Последние минуты мои, а что и сказать не знаю. Всю жизнь только и говорил, а ни одного путного слова. Ни одного стоящего дела не свершил – только ерунду всякую.
– Не всем же ж святыми быть и добро творить. Мы ж люди живые.
– Давай я тебе повинюсь. Давай, простишь меня за всех.
– Бог с тобой, Ворчун. Не служитель я бога,– попятился старик.
– Что за ерунда такая?– заплакал Ворчун.– Почему так все обернулось? Я ж по-другому представлял.
И вдруг он изумленно застыл, глядя в окно:
– Седой! Ангел летит! Я вижу ангела! Меня простили! Открой окно, впусти его! Открой!