— А фашист — человек?
— Я ведь не о моральном облике говорю.
Некоторое время мы шли молча. Громко хрустел снег под нашими пимами.
— Ведь в жизни бывают такие разные ситуации. Страшные ситуации. Вот представь, ты станешь разведчицей. Тебя пошлют в немецкий тыл. И тебе придется вести себя так, будто немцы — твои лучшие друзья. Сможешь ты ничем не выдать своей ненависти? Или то, что наши, русские, тебя презирать будут, как последнюю собаку? Ведь ты даже не будешь иметь права никому признаться, что ты не предательница. Сможешь? Или так: вдруг среди немцев окажется человек такой, что ты влюбишься в него, а тебе его надо убить. Сможешь?
Я возмутилась:
— В немца влюблюсь? Да ты, Машка, с ума сошла!
— Нет, не сошла. Ведь не может же быть, чтобы там не было ни одного, похожего на человека. Это для нас они враги, а ты же будешь там на положении своей, так что к тебе-то они будут по-человечески относиться.
Несколько шагов мы шли молча.
— Убью, — сказала я твердо. — Хоть на коленях стоять передо мной будет, все равно убью. Ведь ты одного, главного не учитываешь: он не будет знать, что я чужая, но я-то буду. Так что меня никаким хорошим отношением не проймешь, будь спокойна.
Мы снова замолчали. В том, что я убью фашиста, я до сих пор была совершенно уверена. Но сейчас вдруг в душу мою полезло сомнение. А правда, смогу или нет? Смогу или нет?
Когда мы стали прощаться, я сказала:
— Маша, я завтра в школу не пойду. Ты мне дашь ключ от вашей квартиры?
Маша удивилась:
— Почему это не пойдешь?
— Если ты мне настоящий друг, то ни о чем не спрашивай, а просто завтра утром перед школой занеси мне ключ. Мне надо все обдумать серьезно. Не принесешь ключ, по улицам весь день буду шляться по такому морозу. Прощай.
Я уже четко разработала план, по которому должна была проверить себя.
Утром Машка зашла ко мне и тайно от теток сунула ключ. Косо поглядев на нее, тетка Милосердия изрекла:
— Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Ты Машенька, с маминого разрешения до двух часов ночи по улицам бродишь?
— Конечно, — не моргнув глазом, вежливо ответила Машка, — мне ведь уже девятнадцатый.
Вот этого уж она могла бы и не говорить.
— Ей уже замуж пора, — сказала я, — и вообще.
— Я помню, мы до конца гимназии даже глаз на юно* шей поднимать не смели, а не только о замужестве думать.
— Это было время, когда женщина была в угнетении.
— Никакого угнетения, просто совесть имели и не позорили доброе имя родителей.
— Ну, хватит. Надоело мне все это до смерти. Во-первых, я пришла не в два. А во-вторых, никого не позорила. Задержалась — значит, надо было! — вспыхнула я.
— Я напишу отцу на фронт. Пусть берет отпуск и приезжает. Я отказываюсь дальше мучиться с тобой. Откуда я знаю, где ты пропадаешь? Может, ты вступила в банду «Черпая кошка».
— Тетя, мы из-за тебя опоздаем в школу.
— А вам там и делать нечего, — заявила она. — Уроков вы все равно не учите.
Мы выучили все уроки, сидя в приемной у военкома, но не будем же говорить об этом тетке.
— Я сегодня же сама пойду к директору и прямо скажу ему, что ты совсем отбилась от рук.
— Ладно. И насчет «Черной кошки» скажи, не забудь.
Маша уходит в школу, а я перебираюсь во двор к
Андрею Флегонтовичу. Убедившись, что на его двери висит замок, бросаю на крыльцо портфель и иду в сарай. Там тепло. Пахнет курами и сеном. Присмотревшись и привыкнув к полумраку, я вижу того, за кем пришла. Это любимый петух Андрея Флегонтовича, атласно-красный, с длинными огненными перьями на шее и с черным хвостом.
Хотя петух и принадлежит ненавистному соседу, я его люблю. Люблю за боевой характер, за горячий глаз, которым он посматривает сбоку перед тем, как броситься на противника. Лучшей замены «любимому» фашисту найти трудно.
Я быстро хватаю его с насеста и засовываю под шубку.
У Машки я связываю петуху лапы и усаживаю его на стул. Рядом возле стола сажусь сама. Я — это уже не просто я, а разведчица. Петух тоже уже не петух, а фашист, в которого меня угораздило «влюбиться».
Я должна ударить его ножом. Но меня начинает тошнить от ужаса. Что хотите со мной делайте, но я не могу, не-мо-гу-у-бить-пе-ту-ха-а-а!
— Одну минуточку, — говорю я ему и выхожу из зала, то есть из Машкиной кухни.
Раздетая, я стою на крыльце и чуть не реву от злости на себя.
Что же это такое? Может, я вообще ничего не могу и зря лезу туда, где место только мужественным, решительным и храбрым? Мне становится совсем плохо от этой мысли.
— Надо взять себя в руки! Надо немедленно взять себя в руки! — приказываю я себе.
Немного успокоившись, возвращаюсь к столу.
— Простите, — говорю я, — у меня резинка расстегнулась.
Его вполне устраивает мое объяснение. Снова я непринужденно верчу в руках нож и вдруг бью «врага» в бок.
Он дико орет. Но, наверно, не от боли, а от неожиданности, потому что нож только скользнул по гладкому плотному перу.
Я всей душой ненавижу себя. Оказывается, это очень трудно — убить. Мне жалко петуха и жалко себя, будто я должна сейчас убить в себе что-то самое хорошее, самое светлое.
— Я дура, — говорю я петуху, найдя вдруг выход из положения. — Ну, какая разведчица будет резать тупым ножом? Надо стрелять!
Уж выстрелить-то я наверняка выстрелю. Я развязываю петуха и выкидываю его за дверь. Он, как обезумевший, несется по дороге, вытянув вперед шею.
Глядя ему вслед, я думаю: «Конечно, фашиста я все-таки прикончила бы, а ведь это петух!»
Это немного утешает меня.
ПРИМЕТЫ ВОЙНЫ
Давно позади остался тот день, когда радио принесло весть о войне. Уже тогда сразу непонятно и резко псе изменилось. А сейчас казалось, что вообще никогда не было мирной жизни и всегда по нашим узким улочкам по-хозяйски твердо ходили военные люди.
— Кукс какой-то, говорят, приехал, — сказала тетя Аферистка, вернувшись однажды с рынка с густой корзиной.
— Не какой-то, — внушительно заметила тетка Милосердия, — не какой-то, а известный командир, один из героев финской кампании. У него огромный штаб и почти одни командиры.
Однако вскоре выяснилось, что КУКС — это никакой не герой, а просто сокращенное название курсов усовершенствования командного состава.
Я тут же кольнула этим тетку, но она осталась на высоте, ответив невозмутимо:
— Совершенно верно, я просто полагала, что это тот самый знаменитый Кукс.
— Да не было никакого такого героя в финскую.
Тетка Милосердия строго посмотрела на меня и сказала:
— Девочка, Василия Васильевича я знаю еще по мировой войне. Он был командиром кавалерийского эскадрона и Георгиевским кавалером.
Позднее она столько раз по поводу и без повода вспоминала кавалерийского Кукса, что моя уверенность в его мифичности стала понемногу пропадать.
— Ты посмотри, дорогая, — обращалась она к тете Аферистке, — какая разница между этими командирами и офицерами нашего времени! Выправка не та. Лоска нет!
Командиры же, которые с недавнего времени жили на квартире у наших знакомых в соседнем доме, были одеты в простые бумажные и довольно-таки выгоревшие гимнастерки, в такие же брюки и грубые сапоги. Когда они по утрам выходили в нижних рубашках во двор заниматься физкультурой, тетка Милосердия оттаивала дыханием окошечко в стекле и, подглядывая за ними, снова вспоминала своего Василия Васильевича.
По ее словам я уж было создала полный портрет Кукса, бравого рубаки и храбреца. Но тетка, породив в моей фантазии этого кавалериста, сама же его и убила, припомнив однажды, как он каждое утро полировал себе ногти. Это на фронте-то!
— Ну и что же, что на фронте? — удивилась тетка и тут же окончательно добила своего героя, рассказав, что в перерывах между боями он обожал вышивать крестом подушки. Эти подушки окончательно подорвали в моих глазах авторитет Василия Васильевича.
— Посмотри, дорогая, — говорила тетка Милосердия тетке Аферистке, глядя в проталинку на стекле, — у них рубахи солдатские.