Я возмутилась:
— В немца влюблюсь? Да ты, Машка, с ума сошла!
— Нет, не сошла. Ведь не может же быть, чтобы там не было ни одного, похожего на человека. Это для нас они враги, а ты же будешь там на положении своей, так что к тебе-то они будут по-человечески относиться.
Несколько шагов мы шли молча.
— Убью, — сказала я твердо. — Хоть на коленях стоять передо мной будет, все равно убью. Ведь ты одного, главного не учитываешь: он не будет знать, что я чужая, но я-то буду. Так что меня никаким хорошим отношением не проймешь, будь спокойна.
Мы снова замолчали. В том, что я убью фашиста, я до сих пор была совершенно уверена. Но сейчас вдруг в душу мою полезло сомнение. А правда, смогу или нет? Смогу или нет?
Когда мы стали прощаться, я сказала:
— Маша, я завтра в школу не пойду. Ты мне дашь ключ от вашей квартиры?
Маша удивилась:
— Почему это не пойдешь?
— Если ты мне настоящий друг, то ни о чем не спрашивай, а просто завтра утром перед школой занеси мне ключ. Мне надо все обдумать серьезно. Не принесешь ключ, по улицам весь день буду шляться по такому морозу. Прощай.
Я уже четко разработала план, по которому должна была проверить себя.
Утром Машка зашла ко мне и тайно от теток сунула ключ. Косо поглядев на нее, тетка Милосердия изрекла:
— Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты. Ты Машенька, с маминого разрешения до двух часов ночи по улицам бродишь?
— Конечно, — не моргнув глазом, вежливо ответила Машка, — мне ведь уже девятнадцатый.
Вот этого уж она могла бы и не говорить.
— Ей уже замуж пора, — сказала я, — и вообще.
— Я помню, мы до конца гимназии даже глаз на юно* шей поднимать не смели, а не только о замужестве думать.
— Это было время, когда женщина была в угнетении.
— Никакого угнетения, просто совесть имели и не позорили доброе имя родителей.
— Ну, хватит. Надоело мне все это до смерти. Во-первых, я пришла не в два. А во-вторых, никого не позорила. Задержалась — значит, надо было! — вспыхнула я.
— Я напишу отцу на фронт. Пусть берет отпуск и приезжает. Я отказываюсь дальше мучиться с тобой. Откуда я знаю, где ты пропадаешь? Может, ты вступила в банду «Черпая кошка».
— Тетя, мы из-за тебя опоздаем в школу.
— А вам там и делать нечего, — заявила она. — Уроков вы все равно не учите.
Мы выучили все уроки, сидя в приемной у военкома, но не будем же говорить об этом тетке.
— Я сегодня же сама пойду к директору и прямо скажу ему, что ты совсем отбилась от рук.
— Ладно. И насчет «Черной кошки» скажи, не забудь.
Маша уходит в школу, а я перебираюсь во двор к
Андрею Флегонтовичу. Убедившись, что на его двери висит замок, бросаю на крыльцо портфель и иду в сарай. Там тепло. Пахнет курами и сеном. Присмотревшись и привыкнув к полумраку, я вижу того, за кем пришла. Это любимый петух Андрея Флегонтовича, атласно-красный, с длинными огненными перьями на шее и с черным хвостом.
Хотя петух и принадлежит ненавистному соседу, я его люблю. Люблю за боевой характер, за горячий глаз, которым он посматривает сбоку перед тем, как броситься на противника. Лучшей замены «любимому» фашисту найти трудно.
Я быстро хватаю его с насеста и засовываю под шубку.
У Машки я связываю петуху лапы и усаживаю его на стул. Рядом возле стола сажусь сама. Я — это уже не просто я, а разведчица. Петух тоже уже не петух, а фашист, в которого меня угораздило «влюбиться».
Я должна ударить его ножом. Но меня начинает тошнить от ужаса. Что хотите со мной делайте, но я не могу, не-мо-гу-у-бить-пе-ту-ха-а-а!
— Одну минуточку, — говорю я ему и выхожу из зала, то есть из Машкиной кухни.
Раздетая, я стою на крыльце и чуть не реву от злости на себя.
Что же это такое? Может, я вообще ничего не могу и зря лезу туда, где место только мужественным, решительным и храбрым? Мне становится совсем плохо от этой мысли.
— Надо взять себя в руки! Надо немедленно взять себя в руки! — приказываю я себе.
Немного успокоившись, возвращаюсь к столу.
— Простите, — говорю я, — у меня резинка расстегнулась.
Его вполне устраивает мое объяснение. Снова я непринужденно верчу в руках нож и вдруг бью «врага» в бок.
Он дико орет. Но, наверно, не от боли, а от неожиданности, потому что нож только скользнул по гладкому плотному перу.
Я всей душой ненавижу себя. Оказывается, это очень трудно — убить. Мне жалко петуха и жалко себя, будто я должна сейчас убить в себе что-то самое хорошее, самое светлое.
— Я дура, — говорю я петуху, найдя вдруг выход из положения. — Ну, какая разведчица будет резать тупым ножом? Надо стрелять!
Уж выстрелить-то я наверняка выстрелю. Я развязываю петуха и выкидываю его за дверь. Он, как обезумевший, несется по дороге, вытянув вперед шею.
Глядя ему вслед, я думаю: «Конечно, фашиста я все-таки прикончила бы, а ведь это петух!»
Это немного утешает меня.
ПРИМЕТЫ ВОЙНЫ
Давно позади остался тот день, когда радио принесло весть о войне. Уже тогда сразу непонятно и резко псе изменилось. А сейчас казалось, что вообще никогда не было мирной жизни и всегда по нашим узким улочкам по-хозяйски твердо ходили военные люди.
— Кукс какой-то, говорят, приехал, — сказала тетя Аферистка, вернувшись однажды с рынка с густой корзиной.
— Не какой-то, — внушительно заметила тетка Милосердия, — не какой-то, а известный командир, один из героев финской кампании. У него огромный штаб и почти одни командиры.
Однако вскоре выяснилось, что КУКС — это никакой не герой, а просто сокращенное название курсов усовершенствования командного состава.
Я тут же кольнула этим тетку, но она осталась на высоте, ответив невозмутимо:
— Совершенно верно, я просто полагала, что это тот самый знаменитый Кукс.
— Да не было никакого такого героя в финскую.
Тетка Милосердия строго посмотрела на меня и сказала:
— Девочка, Василия Васильевича я знаю еще по мировой войне. Он был командиром кавалерийского эскадрона и Георгиевским кавалером.
Позднее она столько раз по поводу и без повода вспоминала кавалерийского Кукса, что моя уверенность в его мифичности стала понемногу пропадать.
— Ты посмотри, дорогая, — обращалась она к тете Аферистке, — какая разница между этими командирами и офицерами нашего времени! Выправка не та. Лоска нет!
Командиры же, которые с недавнего времени жили на квартире у наших знакомых в соседнем доме, были одеты в простые бумажные и довольно-таки выгоревшие гимнастерки, в такие же брюки и грубые сапоги. Когда они по утрам выходили в нижних рубашках во двор заниматься физкультурой, тетка Милосердия оттаивала дыханием окошечко в стекле и, подглядывая за ними, снова вспоминала своего Василия Васильевича.
По ее словам я уж было создала полный портрет Кукса, бравого рубаки и храбреца. Но тетка, породив в моей фантазии этого кавалериста, сама же его и убила, припомнив однажды, как он каждое утро полировал себе ногти. Это на фронте-то!
— Ну и что же, что на фронте? — удивилась тетка и тут же окончательно добила своего героя, рассказав, что в перерывах между боями он обожал вышивать крестом подушки. Эти подушки окончательно подорвали в моих глазах авторитет Василия Васильевича.
— Посмотри, дорогая, — говорила тетка Милосердия тетке Аферистке, глядя в проталинку на стекле, — у них рубахи солдатские.
— Что же, это приметы войны, — горько вздохнув, отвечала та.
Но приметы войны были не только в солдатских рубашках соседских постояльцев. Не только в том, что на улицах появилось много людей в военной форме. Как-то очень быстро изменились наши зареченцы. Они стали не то чтобы добрее, а как-то теплее, что ли, начали относиться друг к другу. Будто искали в каждом поддержки и сами готовы были оказать ее. У них даже лица изменились, словно накаждом было написано «война». А может, это я стала на всех смотреть другими глазами?