Потом все происходило так быстро и непонятно, что Прасковья запомнила только резкий удар боли в межножье и нетерпеливое содроганье Петрова тела. Высокий, худющий, он оказался неожиданно тяжелым и горячим, таким горячим, что Прасковья вся взопрела за те минуты, пока Петр вжимал ее в постель, и дышал тяжело, и впивался губами в ее шею, и колол усами грудь, и расталкивал коленями ее ноги, и наполнял все ее тело этой жгучей болью… То ли от изумления, то ли от страха, но она не противилась, не рвалась, не орала – Боже спаси! – на помощь не звала. И когда Петр вдруг перевел дыхание, довольно усмехнулся, а потом пружинисто вскочил и начал застегиваться, Прасковья так и лежала – растелешенная да врастопырку, к тому ж ошеломленная до последней степени.
Да он же мальчишка!
Ого, ничего себе мальчишка. Молодой, да ранний! О-го-го, какой ранний!
Петр поглядел на нее сверху, одобрительно похлопал по голому вспотевшему животу и сказал:
– Ишь ты, не обманула! Девица была… Была, да вся вышла! Ну, теперь тебе тревожиться не об чем. Главное, дурой не будь, брата Ванюшу не печаль – и сама в веселье век проживешь. Я об тебе позабочусь! Все будет по пословице: «Деверь невестке обычный друг»!
И, подмигнув огненным глазом, улыбнулся из-под мальчишеских усиков – ох, как они кололи Прасковье грудь да шею! – да порскнул за дверь. Словно его и не было!
Прасковья села, натягивая рубаху на дрожащие колени. Больно было чресла, а особенно – меж ними. Попыталась было встать и тут увидела…
Отцы-святители! Девы непорочны! Да простыня-то вся в алой россыпи пятен! И по сорочке пятна!
Ох, мамыньки!..
Прасковья покосилась на мужа. Иван спал как убитый, он даже и не заметил того, что только что содеял меньшой братец с его женою. А ведь Петр всего-навсего спас ее честь… а может, и жизнь!
Ой, грех-то какой! С деверем, с мальчишкою…
Грех? Но разве спасение безвинного – грех? Воистину пути Господни неисповедимы, а деверя, не иначе, послал к Прасковье ее ангел-хранитель.
«Ну да, – вдруг мелькнула скоромная мысль, – самому-то ангелу с таким делом нипочем не справиться, где ему… вот и пришлось чертушке поручить. Им, бесам, блудное дело привычное!»
Прасковья хихикнула – и тотчас же широко, сладко зевнула. Она не чувствовала теперь ни стыда, ни страха, даже боль отошла – осталась одна только огромная, блаженная усталость.
Свернулась клубочком, подкатилась под мужнин теплый бок, прижалась покрепче, чувствуя умиленную, почти материнскую жалость к Ивану. Правду сказал этот… чертушка, спаситель богоданный: ни слова мужу, ни единого! А теперь – теперь можно спокойно поспать. До утра. До тех пор, пока ее с песнями не разбудят ближние боярыни, чтобы вести в мыльню. И пусть хоть до вечера оглядывают простыни молодых – Прасковье теперь ничто не страшно! Она теперь истинная царица и… баба! Мужняя жена!
Прасковья блаженно вздохнула. Деверь невестке – обычный друг, гласит пословица? Да уж, народ зря не молвит!
И новоиспеченная мужняя жена уснула, улыбаясь от счастья.
Уж потом Прасковья затревожилась – как бы не испортил дела царь Иван. Еще выпучит свои слезящиеся глаза, станет бить себя в груди белые: я-де тут ни при чем, я-де ни сном ни духом… Однако муж Ванечка, видать, накрепко заспал, чего было и чего не было, полагал все случившееся само собой разумеющимся и искренне радовался, что все кругом хвалят его молодую жену. Короче говоря, никто ничего не заподозрил. Правда, у Софьи при встрече с Прасковьей нет-нет да и проскальзывала в очах легкая усмешка, однако молодая царица предпочитала ничего такого не замечать.
Усмехались и лукавые очи чертушки-деверя, когда ему изредка приходилось видаться с невесткою, но Прасковья держалась так степенно, что волей-неволею вынуждала к тому же и Петра. А его все вокруг так и так считали шутом гороховым, ну и мало ли чему он там усмехается…
Что Петр проболтается, Прасковья не тревожилась. Первое дело – ему и не поверит никто. Второе – такая болтовня погубит прежде всего его! А третье – у нее скоро появился новый повод для тревоги.
Иван Алексеевич молодую жену крепко полюбил, ласкал ее, не жалел подарочков. Хоть жили царь с царицею в разных покоях, все же муж частенько посылал за Прасковьей спальника, который являлся с поклоном и сообщал:
– Его царское величество велит тебе, матушка-царица, быть к себе спать.
Прасковья шла – сначала с радостным ожиданием, с надеждою, однако вскоре проблески этой надежды случались все реже, являлась она к мужу грустная, восходила к нему на ложе без радости, укладывалась рядом печальная, обреченно принимала нежные (и вправду нежные, братские!), хоть и несколько слюнявые поцелуи супруга, а уже спустя несколько мгновений привычно внимала переливам его храпа. И всё. Вот и вся любовь, коя была меж ними… Увы, каждая ночь с Иваном была совершенным подобием первой брачной ночи – за тем, конечно, исключением, что больше никто не нарушал этого унылого супружеского уединения. Оно бы и ладно, да вот беда: Прасковья не чреватела. Хотя и странно было бы, случись иначе! Ведь очреватеть ей было решительно не с чего. Вернее, не от кого…
Что и говорить, некоторые счастливицы беременеют с первого же раза. Однако, видать, ангел-хранитель Прасковьин решил, что хорошенького помаленьку. Спасла свою честь – и ладно! И молодая царица, слушая порою долетавшие до нее шепотки – муж-де ее распочал, да не наполнил, – со скрытой укоризною поглядывала на деверя: что ж ты, «обычный друг», таково оплошал? Чего ж ты меня распочал, да не наполнил? И как мне теперь быть?
Впрочем, с Петром она виделась до крайности редко, а то, может статься, он и довел бы начатое до конца…
Вот кто был недоволен тем, что Прасковья уж который год ходит порожняя, так это правительница Софья. И своего недовольства она не скрывала. Являлась в кремлевский терем, где жили молодые, да придирчиво выспрашивала, каковы обстоят дела между мужем и женою… Причем в ее расспросах чувствовала Прасковья немалый опыт, коего у нее, к примеру, не было. А у Софьи-то, у как бы девицы, откуда он взялся? Видать, правду бают люди про Федьку Шакловитого да князя Василья Голицына! Прасковья сначала отмалчивалась или отделывалась недомолвками, а потом однажды раз осерчала да и брякнула: муж-де ей достался не справный – и как единственный раз долг свой супружеский исполнил, то больше никаких ни стараний, ни усилий, ни желания к тому не прилагал.
Софья нахмурилась. Пару раз зыркнула исподлобья на невестку, дрогнула губами, словно хотела что-то сказать, но так и не изрекла ни слова. И ушла, пожимая полными, тяжелыми плечами. А Прасковья… А что Прасковья? Она вернулась к прежней жизни.
Не сказать, что жизнь эта была особенно весела или разнообразна. Царица занималась только своим женским делом: пересматривала полотна, скатерти и другие вещи, доставляемые из ее слобод, которые работали на дворец; следила за рукодельными работами своих мастериц в светлицах, где шили покровы и воздухи[8] для церкви, облачение церковное и светское – даже куклы для царских деточек! Сама Прасковья тоже любила вышивать, особенно золотом, и с удовольствием украшала платье себе и супругу-царю: ожерелья, воротники, сорочки…
Кроме шитья, она принимала родственников и именитых боярынь, у которых были просьбы до царицы. Иногда принимала и крестьянок из своих дворцовых вотчин. Впрочем, все дела решал особый приказный чин, он же разбирал и ссоры меж дворовыми служителями, чинил меж ними суд и расправу.
Да Прасковье и не слишком-то интересны были эти дрязги. Куда больше ей нравилось творить милостыню и молитву, призревать нищих и сирот, юродивых и калек. В подклетях ее дворца жили богомолицы – старухи, вдовы, девицы, которые ходили в унылых, темных платьях, то и дело осеняя себя крестным знамением и опасливо шарахаясь от других обитателей царевнина дворца, облаченных, напротив, в одежды яркие, нелепые. Это были шуты и шутихи, карлики и карлицы, арапы и арапки, калмыки и калмычки, которыми Прасковья забавлялась, как маленькая девочка со своими куклами. А еще она забавлялась птицами: заморскими попугаями да канарейками и пойманными в родимых лесах щеглами, соловками, перепелами. Дворец с утра до вечера оглашался то птичьим заливистым свистом, то хохотом и гомоном шутов и шутих, то баснями да рассказами сказительниц – пришлых и своих, дворцовых… Но Боже ж ты мой, чего бы, кажется, только не дала царица Прасковья, чтобы ко всему этому разноголосью примешался еще и хор детских голосов! Ну, хотя бы один-единственный голосишко…