Выбрать главу

— Эй, на носу! — выкрикнул капитан. — Второй гарпун!

И тут от удара по голове я свалился с банки на дно шлюпки. Не знаю, успел ли Аффонсо метнуть в кита второй гарпун. Да, Аффонсо… он греб на соседней банке, его широкая спина, обтянутая желто-серой фуфайкой, была у меня перед глазами. Он кинулся через мою банку к планширю, под которым лежали гарпуны, при этом локтем или кулаком двинул меня в висок. Кажется, я потерял сознание… а может, просто красным полотном заката заволокло… не знаю…

Но хорошо помню, что очнулся в воде. Холодная вода плеснула в лицо, и снова стал я зрячим… Увидел рядом качающийся берет капитана с мокрым пером… А вот голова Аффонсо в желтой вязаной шапке, приросшей, наверно, к его волосам…

Черная корма нашей лодки косо уходила под воду…

4

Ну и задал мне работы Тукарам! Уже несколько дней бьюсь над одним его стихотворением. Таким высоким стилем воспевает божественную любовь, что я пребываю в сомнении: не использовать ли старинную — церковно-славянскую — лексику? Наподобие того, как это сделал Гнедич при переводе «Илиады»…

Нет, я, конечно, не сравниваю. Я не Гнедич, а Тукарам — не Гомер. Он, как рекомендует его в своей антологии Митчелл, самый знаменитый из старых маратхских поэтов. Выходец из низшей касты шюдра, странник, аскет… удивительный идеалист из семнадцатого века… Жилось Тукараму трудно, как и каждому идеалисту, и прожил он, бедняга, всего сорок лет.

И вот я сижу над пожелтевшими страницами антологии «The chief Marathi poets», составленной Митчеллом в конце девятнадцатого века, и ищу слова, наиболее точно передающие красоту и смысл оригинала. Перевожу, как вы уже поняли, с английского. Маратхский язык я немного знаю, научился разбираться и в письме деванагари, но этого мало, чтобы напрямую переводить старые индийские тексты. С английского — мне легче. Обложился словарями, под рукой шастры — священные книги индусов. Пепельница полна окурков, в комнате сильно накурено — Катя придет с работы, обругает меня, кинется открывать окно. «Ты какой-то сумасшедший, — скажет. — Неужели приятно сидеть в дыму?» А я отвечу цитатой из Горация: «Лучше безумцем прослыть и болваном, чем умником хмурым». «Ну, — засмеется Катя, — ты все-таки не безумец, значит — болван».

Она хорошая, моя Катя. Заботливая, домовитая. Первое время, когда приехали из Испании, мы жили врозь. Мама тяжело болела, я долго ее тянул — почти три года. Конечно, очень помогали учительницы из ее школы. И Катя приезжала из своего Медведкова, дежурила у постели мамы, когда я уходил по своим делам, навещала маму, когда ее клали в больницу. А после маминой смерти Катя с Сережей переехали ко мне. Наш брак не зарегистрирован. Я не зову Катю ни в загс, ни в храм (она верующая), а она тоже помалкивает. Хотя я понимаю, чувствую, что ей неприятна неурегулированность наших отношений.

Эта моя повышенная чувствительность… Порой она тяготит меня, но я не знаю, как от нее избавиться. Да и можно ли?

Я Кате сказал, что в прошлой жизни она была цирковой наездницей.

— Что за чушь, — удивилась она. — Какая еще прошлая жизнь? Такого не бывает. И я боюсь лошадей.

Я не стал спорить. Но точно помню: однажды во время моих «озарений» (так уж я называл про себя это) я видел: бежит ровной рысью по цирковой арене вороная лошадка, посреди манежа щелкает шамберьером длинноволосый мужчина с лицом ирокеза, весь в позументах, а на лошадке, на пурпурном седле стоит она, моя Катя, ошибиться невозможно — ее лицо, ее изящная фигура, затянутая в сверкающее серебряное трико… Я даже афишу увидел на круглой тумбе, и представилось мне, что цирковое действо происходит в каком-то южном городе — в Ростове-на-Дону, возможно… Лошадка бежит вдоль барьера, и Катя готовится совершить прыжок, сальто-мортале… ах, не надо, не надо!..

Прыжка я не видел, но испытал страх за Катю, и казалось, что однажды она все-таки упала на арену. Может, поэтому теперь боится лошадей?

Сегодня Тукарам дается мне плохо. Пачка «Мальборо», начатая утром, подходит к концу. И странное ощущение вдруг возникает: будто должно произойти что-то нехорошее.

Встаю, открываю окно. С привычным уличным шумом, с вечным гулом транспорта в комнату входит февраль. Морозный воздух холодит лицо и руки. Неохотно рассеивается табачный дым. И неизвестно откуда — из глубин подкорки, что ли, — является летучая мысль о граде Китеже.