Ещё минута, и солнце ушло, и побледнели-затуманились и сосны парка. Точно из кованого золота опустилась над горизонтом узкой полосой занавесь, скрывшая тайну опочивальни ушедшего солнца, да уже и эта золотая полоса задвигается опускающимся ниже и ниже тёмным облаком. А на озере, под горой, и совсем стемнело.
Наташа пошла домой. И думала: «Да, да… непременно во всех освещениях!» Она обдумывала мелькнувшую у неё теперь мысль — написать уже не одну картину, при луне, а всю серию: рассвет, день, закат, ночь. Чтобы повторение одних и тех же контуров дома и пейзажа не вышло однообразным, взять его с разных точек. Но непременно все оттуда же, снизу с озера — дом, как замок, на горе. «Дом на горе…» Под этим названием можно будет и выставить в Салоне.
Мысли Наташи опять понеслись к Парижу. Она видит своего друга, своего учителя, своего «профессора», за работой… Он, вероятно, пишет уже теперь свою картину — «Альпийские снега»… Наташе видятся ясно-ясно все те этюды, которые им были сделаны, и ей страстно хочется теперь видеть, как он пишет с них по- настоящему. Он мечтал разработать их как-то особенно ярко.
…А она ещё и не поделилась с ним своим новым замыслом. Какое свинство: она целую неделю не писала ему ни строчки! Надо сегодня же написать…
«Дом на горе»… Это пожалуй, даже символично. Закутанный в белую заячью шубу, в белой шапке, полный тепла, полный жизни внутри, жизни, льющейся ярким светом из окон… Или нет… Седой старик… Снег на крыше, как шапка седых волос… Тёмные стены — морщины… И седая борода — снег на террасе, снег под домом. Много видал на своём веку старик. Стоит крепко, молчаливо, неподвижно, и только в глазах-окнах светится яркий молодой огонёк…
Солдат, заслышав её шаги, залаял. Наташа подошла к нему и, смеясь, стала гладить его и приговаривать:
— Что ты, что ты, служивенький! Не узнал меня. Не узнал? Ну вот — это я. Ну будет лизаться, будет. Ну, иди в свою конуру, иди, Солдатушка, иди, служивенький. Поди, поспи ещё. Ещё рано караулить, рано на часы — только смеркается.
Солдат издал ласковый звук, протяжный как «аауу», и, потянувшись, пополз в конуру.
За обедом бабушка спросила Наташу:
— Ну сто зе — все лисуесь?
— Рисую, бабушка.
— Покази зе мне-то.
— Завтра, бабушка. Побольше этюдов сделаю, да красками — тогда и покажу.
— Н-но!.. Холёсё. Не нацять ли мне уциться. А то сто все салфетки-то вязать.
— Давайте, бабушка, я вас живо выучу.
— Н-но!.. Ну, холёсё. А когда зе ты мой польтлет-то будесь писать?
— Завтра, бабушка.
— Ты, дусецька, холёсий написи — молоденький. Я на него смотлеть буду да думать: «Вот какая я слявная — спасибо Натке». А то сто — в зелькале-то смотлю на себя, на сталюю-то. Насмотлелясь усь. Надоело.
Наташа посмотрела на бабушку, на её живые глаза, на её милую, добрую улыбку, и через стол послала ей обеими руками воздушный поцелуй и воскликнула:
— Бабусенька моя, хорошая моя! Если бы вы знали, как вы правы! Именно так и надо все писать — чтоб радовало. Надо вот уловить хорошую, радостную черту и увековечить её на полотне. А то толкуй там про сходство. Что хорошего, если я вас спросонья изображу. Чем похожее, тем хуже. Нет, уж я мою бабусиньку нарисую холёсую-холёсую, — и, подмигнув, добавила: — молоденькую.
За вечерним чаем Наташа спросила Лину:
— Ты рано встаёшь?..
— В семь. Просыпаюсь раньше.
— Ещё темно?
— Да.
— Разбуди меня, пожалуйста, завтра. Я хочу видеть восход солнца.
— Хорошо.
Наташа, чтобы не быть ранним утром сонной, легла сегодня раньше своего обычного часа, легла, как все в усадьбе, в половине одиннадцатого. И как только до подушки — тотчас заснула.
VII
Наташа проснулась среди ночи. Точно кто её в бок толкнул. Шум ли какой послышался, или то был внутренний нервный толчок, но, когда она проснулась, открыла глаза, увидела, что в комнате темно, и попробовала опять уснуть, она почувствовала, что сна нет. Точно выспалась. Полежала, потянулась, нашарила на столике спички, зажгла свечу, посмотрела на часы: четыре.
«Слишком рано». И погасила свечу.