Выбрать главу

Наташа, стоя у окна вагона, смотрела на занесённые снегом крыши маленьких домиков маленького городка, расстояние между нею и ними все увеличивалось, и домики становились все меньше да меньше и, ещё видимые, заволакивались туманной дымкой дали. И Наташа думала: «Да, он прав, можно жить, как дерево в лесу — сосать питательные соки из своей почвы и, раскинув свои ветви на солнце, давать новые побеги. Расти, и все только для себя, не думая ни о ком, не заботясь, застят или нет твои ветви свет твоему соседу. Вот эти тут, в этих вросших в свою почву домиках, так и живут. Город — что лес. А я — вольная птица. Они не живут — прозябают. Как все растения. Я проношусь мимо этих неподвижных, бесцветных существований и, вбирая в свою душу жизнь всего мира, живу». Нет, никогда не осталась бы она тут жить, для себя, — хоть самым огромным из деревьев. Лес только тогда и живёт настоящей жизнью, только тогда и пробуждается от своей сонной тишины, когда в него налетят птицы и его сонную «жизнь для себя» разбудят песнями о жизни в мире для мира. Её жизнь во имя искусства должна быть песнью, песнью вольной птицы. Птица — перелётная птица — полетит из леса в лес, от города к городу, от народа к народу, наслушается и шума древесных ветвей, и шелеста полевых трав, и рокота моря, и гула городской суеты, и звучных песен товарищей-птиц, и — с песней умрёт. Дремлите занесённые снегом деревья! Дремлите старые леса! Грезьте в вашей дрёме отзвуками старых песен и ждите: прилетят ещё и ещё раз к вам в весенние дни новые птицы с песнями новыми!..

XVI

Святки в Девичьем поле прошли так весело и шумно, как никогда. И ёлка, и катанье с горы, и на лошадях, и на лыжах — на этот раз уже вблизи усадьбы — и ряженье, и святочные игры.

Соковнин и Фадеев бывали в Девичьем поле на праздниках почти каждый день. Приезжали и другие соседи, приезжали знакомые и из городка, покатались по соседним усадьбам и сами Гурьевы. Не выезжала только бабушка. От времени до времени она говорила:

— Эх, Натки-то нет! И она бы повеселилясь с вами. Глюпая — уехаля от пляздника.

И когда бабушка входила в свою комнату и смотрела на память о Наташе — свой портрет — у неё, как и тогда, когда она его увидела впервые, навёртывались слезы. Только это не были уже те слезы восторга, что тогда: теперь ей было грустно, — не за Натку, — она знала, что её Натке и в Париже хорошо и весело должно быть, — было грустно за жизнь вообще, грустно, что кроме неё сейчас вот, в этом кипучем праздничном веселье, о Наташе, общей любимице, все как-то мало вспоминали. И бабушка, ежедневно смотря на свой портрет, мысленно повторяла: «Вот и я, — умлю, и все забудут!.. Сколо забудут. Натка только лязве и вспомнит».

Но, если б бабушка могла читать чужие мысли, она узнала бы, что не она одна каждый день вспоминала о Наташе: Соковнин теперь думал о ней больше, напряжённее, чем до решительного момента его неудачного предложения. С отказом он примирился. Услыхав со стороны, что она уже уехала из Девичьего поля, он, на минуту смущённый этой неожиданностью, сейчас же почувствовал, что это облегчало его положение, и сразу решил поехать к Гурьевым в первый же день Рождества, как будто ничего и не было, как будто предполагал, что Наташа никому и не сказала об его сватовстве. Всякую попытку поддержать угасшую надежду на её согласие путём переписки, он считал бесцельной. Раз кто-то другой уже владел её сердцем — начать поход против этого неведомого другого было не в его характере. От какого бы то ни было нового шага останавливало его не только то, что он хотел брать жизнь без усиленного труда, без переутомления, — самая неизвестность, что такое этот другой, сумевший вызвать к себе любовь Наташи, делала в некоторой степени как бы неизвестной и её самое. Как идти завоёвывать неизвестное!