И вспоминается Александре Петровне другое время, когда, ещё в первый год после смерти Виктора Александровича, все её дочери жили все лето здесь и все охотно работали чёрную работу. В один из ясных и ещё тёплых осенних дней они всей семьёй копали картофель в поле, у околицы усадьбы. Все, покрытые по-крестьянски ситцевыми платочками, они издали и казались крестьянками. Они, помнится, даже пели что-то хором, хотя и не крестьянское. И не слыхали, как за пряслом на дороге остановилась телега, из неё выскочил парень, в рубахе по-крестьянски, подошёл к пряслу и громко приветствовал их:
— Бог помочь, молодицы!
Они оглянулись, и хором, как сговорились, отвечали:
— Спасибо, молодец!
Это был Соковнин, тогда ещё тоже увлекавшийся чёрной работой и, в первый год после окончания гимназии, живший летом в своей Бобылихе. С Гурьевыми он только что тогда весной особенно сблизился и не находил слов восхвалять их работу «на земле».
Кто-то из них спросил его:
— Куда паренёк поехал?
— В город за кирпичом, печку класть будем, — был его ответ.
— Дело доброе. Не хочешь ли на перепутье молочка стаканчик? — предложила она ему.
— Спасибо, родимая. Недосуг, проклажаться-то. Да и вам-то не до меня. Може, вот в воскресенье чайком попоите?
— Приезжай.
— Спасибо, приеду.
Помолчав, он сказал:
— Ах, родимая, девки у тебя больно хороши! Возьми ты меня парня в дом. Я на работу лют.
Она, шутя, сказала:
— Что ж, пожалуй.
А Наташа как отрезала, со смешком:
— Захотят ли ещё девки-то такого-этакого!
Он улыбнулся, и, приосаниваясь, сказал:
— Авось и полюблюсь которой-нибудь.
С тех пор он сделался своим человеком в их доме, почти родным.
Многое переменилось с тех пор.
Тогда она отдала бы за него с радостью любую из четырёх девок. Теперь, при мысли, что он женится на Лине, этой былой радости нет. И вопрос «о парне в дом» назойливо лезет в голову. Не даёт ей личного её счастья вот эта только что полученная весть о замужестве Наташи, не теплится надежда на это личное счастье и при мысли о Лине.
XXII
А Лина, придя в свою комнату, села на диван в углу, положила около себя Наташино послание, и, уставившись глазами в окружающую её обстановку, переводила от времени до времени взгляд с одного предмета на другой, точно ища на чем остановиться. Но она, и смотря, ничего не замечала, видела и не видела. Как иногда бывает, что в утомлённых зрачках появится вдруг видение бесчисленных разноцветных точек, точно бисер сыплется-переливается, и глаз не может от них отделаться, хотя и видит ясно через эту пёструю сетку все действительно окружающее, осязаемое, — так теперь пред взглядом Лины вся эта мебель, все стены, эти открытые окна, с падающими в них тёплыми лучами послеобеденного солнца, казались только призрачной сеткой, чрез которую внутреннему взору виделось нечто совсем другое, непохожее на это, виделось далёкое-далёкое, и виделось оно, как реальное, осязаемое. Перед ней была Наташа и все, что теперь должно было быть около Наташи. Что именно виделось, Лина не могла бы уловить, чтоб передать это в словах, чтоб, просто, даже самой повторить в своей памяти промелькнувшее; но это настроение, в котором она сейчас находилась, эти думы светлыми образами, были похожи на те мечты о рае, какие, незнающее рая человечество, может создавать себе по знакомым дорогим земным образам. Лина никогда не была за границей и знала Париж только по картинкам и описаниям, да по рассказам матери и бабушки, по их старым, поблекшим, как сухие цветы, воспоминаниям. Но с тех пор, как Париж, со всеми его светотенями, нарисовала ей в своих рассказах Наташа, этот мировой город стал Лине таким близким, как будто она сама была родом оттуда и, увезённая с своей духовной родины несмышлёным ребёнком, должна была вернуться туда теперь, созрев, чтоб понять Париж. Все, что было сейчас в памяти хорошего, дорогого, культурного, воспринятого в атмосфере Петербурга и Москвы, все переносилось в мечтах на Париж и, увеличенное, разукрашенное, освещённое бенгальским огнём мечты, манило к себе.
Но этот порыв к далёкому «граду-светочу» не был даже определённым желанием поехать вот сейчас туда, немедленно, во что бы то ни стало. Для Лины слова Наташи «Париж — везде, Париж — в целом мире» — были не пустыми словами. Париж мог быть для неё и в Девичьем поле — дело в настроении и миропонимании. Лине кажется теперь чрезвычайно значительным, что не только возможность расцвести полным цветком дала Наташе почва Парижа, но и то, что Париж венчает своих духовных дочерей и тогда, когда они приходят к нему из Девичьего поля. Наташа стоит перед ней, как маяк, на её собственном, ещё не определившемся пути. Её собственный день ещё не наступил, она ещё вся в предрассветной мгле, и розовая полоска зари ещё не занялась на её небе, а день Наташи уже горит полным, ярким светом.