Я прибыла в Париж ровно в три. Хорошенькое такси доставило меня в отель со всеми удобствами; встреча с Марселем в ресторанчике Le bonheur des filles на Елисейских была назначена на пять, и я еще успевала привести себя в порядок и переодеться. Марсель не любил, когда я красилась, а потому каждый раз ему назло я подрисовывала глаза и подводила бордовым губы. Марселю это казалось вульгарным и излишне привлекающим внимание; последнее я обожала, а первым вовсе не интересовалась. Я (в шутку, конечно) называла его старомодным и занудным, он же, в свою очередь, принимался читать мне длинные нотации о том, как следует обращаться со старшими. Как старшего я его не воспринимала совершенно, считая в глубине души, что он недалеко ушел от моих сверстников.
Марселю еще не было сорока; он был хорош собой и отлично сложен. Я знала его очень давно; он был лучшим другом моего отца, а теперь еще, по совместительству, моим fiancé. Раз в месяц я летала к нему на rendez-vous, а иногда он бывал в Лондоне по работе — и тогда заглядывал ко мне. Безусловно, я испытывала восторг от своего «привилегированного» положения, ведь мои подруги проводили часы в отчаянных поисках того самого; у меня же все было на мази. Иногда (на самом деле, довольно часто) восторг этот омрачался невыносимым характером моего суженого.
Когда я зашла в ресторан, Марсель был уже там. Он поднялся со своего места, чтобы поцеловать мне руку, и его взгляд укоризненно скользнул по моим губам. Зная, что Марсель против чрезмерного поедания мучного, я благоразумно наелась любимых пирожных еще в отеле. Сейчас же, с невинным видом поклевывая салатик, в котором не было и намека на вредные продукты, я посмеивалась в душе над парижским простофилей.
— Как у тебя дела с французским? — спросил Марсель без видимого интереса.
— Все так же, — недовольно отвечала я.— Эта профессорша, — я подавила уже готовые вырваться в ее адрес оскорбления, чтобы не ранить слух Марселя и не спровоцировать его на очередные нотации, — эта профессорша продолжает делать мне замечания там, где их просто быть не может!
Французский, справедливо говоря, я знала отлично; об этом великодушно позаботилась моя француженка-тетя, считавшая всех, кто не говорил ни на одном иностранном языке, беспробудными идиотами.
— Все еще пытаешься доказать этой профессорше, что знаешь язык лучше нее? — насмешливо поинтересовался Марсель.
— А ты думаешь, мне стоит признать ее фиктивную правоту и начать умышленно делать ошибки? — возмутилась я.
— Если не хочешь лишних проблем, придется подстроиться, — Марсель пожал плечами. — Иначе так и будешь воевать с этой кудесницей до самого выпуска, а на экзамене она обязательно сделает тебе гадость.
— А на экзамене будет комиссия. Ты предлагаешь мне в угоду какой-то твердолобой старой деве в конец опозориться, умник? — я откровенно разозлилась.
— Держи себя в руках, дорогая моя. И прибереги этот неуважительный тон для своих недалеких подружек.
Я вскочила из-за стола; вилка со звоном выпала из моей руки.
— Imbecile, — прошептала я едва слышно «страшное оскорбление» и выскочила на улицу.
Марсель догнал меня.
— Прекрати вести себя, как избалованный ребенок, Нат, — строго сказал он. — Я не намерен терпеть твои истеричные выходки. Вдобавок, ты же прекрасно понимаешь, что я прав. А если считаешь, что можешь справиться сама и не нуждаешься в моих советах, не стоит жаловаться в следующий раз.
В том-то и дело: я не понимала, что он был прав, потому что прав он не был. Потому что нельзя было лебезить перед какой-то дурой в страхе получения заниженного балла. Нельзя было позволять ей позорить себя на всю аудиторию!
Мы шли молча. Я достала из сумочки сигарету и закурила, но Марсель тут же проворно вырвал ее из моих пальцев.
— Я же просил тебя избавиться от этой дурной привычки, — сказал он.
— Сам же никак избавиться от нее не можешь, — не сдержавшись, парировала я.
— Вот стукнет тебе сорок — и будешь творить, что душа пожелает. А пока ты еще неоперившийся птенчик… — Марсель снова затянул одну из своих любимых песен.
Даже не песен — целых арий, по скуке и никчемности способных переплюнуть творчество Вагнера.
— Давай по набережной прогуляемся? — предложила я миролюбиво, когда наконец прозвучал финальный аккорд. — Я на парапет присяду, а ты меня сфотографируешь.
— Парапет каменный, а ты на нем сидеть собралась? — возмутился Марсель.
Я тихонько застонала.
— Ладно, тогда просто погуляем.
Его чрезмерная правильность и мнимая забота липли на зубы, как просроченная нуга. Мне вдруг отчаянно захотелось, чтобы этот нелепый день подошел к концу.
На следующий день я уже была дома — и вздохнула свободно. После лекций я направилась к Кэти, своей драгоценной подруженции, чтобы наскоро обменяться сплетнями. Мы уютно посидели за чашкой травяного чая, и я снова умудрилась вдоволь объесться пирожными, благо мама Кэти была радушной хозяйкой и, в отличие от Марселя, считала, что сладкое просто жизненно необходимо — хотя бы для поднятия настроения. После Кэти я поехала на встречу к Герберту, мы собирались на очередную кинопремьеру. Герберт вот уже около года был моим главным сообщником в совершении разнообразных пакостей; он был также и моим «старшим братом», духовно разлагающим свою «несмышленую сестренку» с каким-то необычайным энтузиазмом.
Я познакомилась с ним случайно, на чтениях в литературном клубе, где презентовала свой рассказ. Высокий, худощавый — как потом оказалось, студент филологического факультета — он подсел ко мне за столик после моего выступления и небрежно бросил: «Весьма неплохо». Он показался мне странноватым: тонкие усики, зализанные назад светлые волосы, пронзительные серые глаза, старомодный костюм… Он заговорил о литературе, я поддержала разговор — так и произошло наше знакомство.
Герберт родился в Зальцбурге, провел там внушительную часть своей жизни и чрезвычайно гордился своим происхождением — что, впрочем, не помешало ему после школьного выпускного (я, безусловно, не была свидетелем этой знаменательной сцены, но со слов Герберта все выглядело именно так) с достоинством заявить родителям, что он уже вполне самодостаточен, готов к самостоятельному проживанию и желает продолжить обучение заграницей. Отец, судя по высылаемой Герберту ежемесячно сумме, не особенно возражал; его супруга, как и положено всякой достойной матери, наотрез отказалась отпускать от себя дражайшего сыночка, но Герберта мнение женщин (даже если это была его собственная мать) никогда, увы, не интересовало. Он благополучно уехал учиться (то есть прожигать жизнь в поиске приключений на свою привлекательную… впрочем, неважно) в Лондон, где к моменту нашего знакомства провел несколько весьма знаменательных и достойных лет. Его английский был хорош (сам Герберт находил его просто великолепным), но иногда в его чистую речь вклинивался легкий немецкий акцент. Мне это казалось невероятно милым, но его крайне раздражало — еще больше его раздражало, если это нравилось другим.