Выбрать главу

Он лежал без сознания, когда Жестев после бомбежки обнаружил его в щели. Очнулся Сергей в санчасти. Беленые стены, крыша над головой. А голова обвязана бинтами, и болит, и словно забита каменной тяжестью. Еще осознал он, что лежит на плащ-палатке, расстеленной на сене, лежит в своем комбинезоне, запачканном землей и черными пятнами крови. Лежали тут, как он понял, еще трое или четверо, а один, с черными усиками, сидел, обхватив руками угловатое колено. Сергей узнал в нем старшего сержанта Писаренко, стрелка-радиста с одного из разбитых самолетов. Слышал Сергей плохо, уши были заложены. Когда Лунев пришел его проведать, не все доходило из того, что Алеха рассказывал. Дошло только, что бомбежка была жуткая, шесть машин разбило, и людей побило, и летное поле перепахало, теперь все, кто живы, носят землю на носилках, засыпают воронки, потому что, говорят, решили сымать оставшиеся ДБ с Эзеля к такой-то матери, а он, Алеха, на минутку вот забежал в перекур…

– Ты чего сказал? – переспросил Сергей. – Улетаем с Эзеля?

– Ходит такой слух. Ну давай, корешок. Выруливай.

С этим «выруливай» и вышел Лунев из санчасти. И напрочь исчез из Сергеевой жизни.

Ранним утром пришли командир полка с комиссаром. Обстановка, сказали, сложилась трудная, есть приказ авиагруппе покинуть Эзель, но машин осталось мало, весь техсостав забрать не удастся… Сергей слушал напряженно – и уже понял, понял… При первой возможности, продолжал комиссар, будет прислан самолет, вывезем оставшихся… Противник начал десантную операцию, но отбит… Эзель сдан не будет… Так что – выше, товарищи, боевой дух!

Двух тяжелораненых унесли на носилках, для них нашли место в самолете. А легкораненые остались: старший сержант Писаренко и трое технарей, в их числе Сергей. Перед тем как их увезли в санитарной машине в расположение ближайшего стрелкового полка, зашел проститься с ними Жестев.

– Как, Беспалов, голова? – спросил, сочувственно моргая рыжими ресницами. – Ну ничего, заживет. (У него получалось: «ницево».) Доктор говорил, касательное ранение.

– Да, – прохрипел Сергей. – Внутрь не попало.

– Во, молодец, – одобрил Жестев. – Раз шуткуешь, значит, порядок.

Глава шестая

Баку. Ноябрь 1989 года

Надо Олежке суп сварить.

Выхожу в кухню, начинаю мыть и резать овощи.

– Ой, Юля-ханум! – Это соседка, внучка покойного дяди Алекпера, служащего банка. В ярком сине-красном халатике и сама яркая, хорошенькая, с подведенными карими глазками, она вбегает в кухню. Она всегда торопится, всегда бежит. – Здрасьте, Юля-ханум, – сыплет скороговоркой, – что-то вас давно не видно.

– Здравствуй, Зулечка. Я позавчера тут была.

– Да? А я не видела. – Зулейха ставит на газ огромный чайник. У них целый день пьют чай. – Ой, у меня такое расписание неудобное, прямо не знаю. У вас новый костюм, да?

– Какой новый? Двадцать лет в нем хожу.

– Да-а? Ой, Юля-ханум, что мне рассказали! Приятельница позвонила, говорит, они совсем с ума сошли, голые пришли на митинг!

– Кто? На какой митинг?

– Армяне в Степанакерте!

– А почему голые?

– Хотели все голые прийти, а потом решили, пусть только дети голые. А женщины в нижнем белье.

– Да зачем им это?

– Ну не знаю, Юля-ханум. Чтоб в Москве о них не забывали, да-а?

– Зулечка, это, наверное, глупая выдумка.

– Почему выдумка? Люди зря говорить не будут.

– Ты спроси у своего Гамида. Он, наверное, в курсе событий.

– Ой, Гами-ид! – Зулейха высоко поднимает черные полумесяцы бровей. – Вы Гамида не знаете, Юля-ханум? Гамид молчит и молчит, да-а?

Это верно. Ее молодой муж, года три назад окончивший юрфак университета, недавно получил должность в республиканской прокуратуре – и заметно напустил на себя важность. Зато Зулейха компенсирует молчаливость супруга неистощимой говорливостью. Она минувшим летом закончила пединститут и стала преподавать в младших классах. По правде, я плохо представляю эту легкомысленную болтушку в роли учительницы. Ну да что говорить. Времена меняются, и школа меняется, а значит, и учителя. Вот только, когда Олежка подрастет, я бы не хотела – при всем моем добром расположении к Зулейхе, – чтобы она стала его первой учительницей.

Господи, думаю я, нарезая морковку кружками, господи, когда Олежка подрастет – в какую он пойдет школу? и где эта школа будет?

Ну вот, уже сердце ноет…

А Зулейха несется дальше – про Галустяна рассказывает, нефтяника, который живет в квартире напротив. К нему, Галустяну, кто-то все время звонит, голоса разные, а требуют одно: уезжай, убирайся, не то плохо будет.

– А вчера пришли какие-то пять человек. Угрожали! Это еразы, они ходят по домам, где армяне живут.

– Что за еразы? – спрашиваю.

– Ну эти, которые из Армении. Ереванские азербайджанцы, да-а? Их армяне выгнали, а тут им жилье не дают, вот они ходят по домам…

Что-то у меня в груди сегодня покалывает.

– Прости, Зуля, мне надо принять лекарство.

– Ой, конечно, Юля-ханум! – Она провожает меня до двери, продолжая тараторить: – Галустяны уедут, а они возьмут займут квартиру, да-а? У них хорошая квартира, отдельная. А мы в тесноте живем. Разве справедливо?

Кладу под язык таблетку валидола. Если не уймется боль, тогда – нитроглицерин. В восьмидесятом я перенесла инфаркт, не большой, микро, но все же инфаркт. Теперь без таблеток из дому не выхожу. Мне никак нельзя помирать, пока Олежка не подрастет.

– Баба! – Ему уже надоело рисовать, он крутится возле меня, а я сижу в кресле, старом штайнеровском кресле с подушечкой для головы. – Баба, – ноет Олежка, – ракази сказку!

– Какую сказку рассказать?

– Как дедушка Билин бабил! – выпаливает он.

– Во-первых, это не сказка, Олежек. А во-вторых, дедушка не бомбил Берлин, а только готовил самолеты для бомбежки.

– Ракази, ракази!

– Ладно. – Боль отпустила меня, можно продолжать функционировать. – Расскажу. Только сперва поставлю суп вариться. Ты порисуй пока.

День сегодня пасмурный, в кухне, где когда-то царила моя громкоголосая мама, темновато. Зажигаю свет. Заканчиваю возню с овощами, ставлю кастрюлю на газ.

Тут хлопает наружная дверь. Выглядываю в переднюю. Павлик пришел.

– Ты с работы? Почему так рано?

– Здрасьте, Юлия Генриховна. – Павлик вешает пальто и, задрав бороду, разматывает с шеи длинный шарф. – Я был на объекте, потом попутная машина подвезла.

Мы входим в комнату. Олежка бросается к отцу. Павлик чмокает его в щечку и, присев за Олежкин столик, начинает вникать в созданные сегодня произведения нашего мариниста. У молодых отцов далеко не всегда находятся терпение и время для ребенка – а у Павлика находятся, он хороший отец. Если б он не был суховат к нам с Сергеем, я бы вовсе не имела к зятю претензий. Непьющий, тихий, семьянин отменный – чего ж еще?

Он, подняв голову под моим «размышляющим» взглядом» смотрит на меня.

– Что-нибудь случилось, Юлия Генриховна?

– Нет. Ты пообедаешь с нами?

– Ну, если до двух. В три мне надо на работе появиться.

– Суп сварится, и сядем обедать. Котлеты только разогреть. Павлик, мне Нина сказала, что ты послал документы.

– Не документы, а данные о нас. – И после небольшой паузы: – Да, мы решили уехать.

– Па-а, – теребит его Олежка, – что мне нарисовать?

– Нарисуй вот здесь мостик, а на нем капитана. С подзорной трубой.

– Все-таки надо было посоветоваться с нами, – говорю.

– Юлия Генриховна, что тут советоваться, когда сто раз уже говорено. Мы же знаем, что вы с Сергеем Егорычем против отъезда.

– Сергей Егорович просто не выдержит.

– Мне очень жаль, поверьте. – Павлик округляет глаза, полные, я бы сказала, иудейской грусти. Он сидит в своем голубом, словно размытом джинсовом костюме, в варенке, или как там их называют, свесив широкую, как у Маркса, черную бороду над Олежкиными рисунками. – Очень, очень жаль. Но мы вынуждены думать о своей жизни. В Баку стало невозможно жить.