Таким образом, для XVIII и начала XIX столетия барковская традиция была частью литературы, отграниченной от основного ее массива, но не противопоставленной ему. Но с наступлением второй половины века— эпохи русского викторианства — ситуация резко меняется.
Если в первой трети XIX века барковской традиции отдают дань ведущие поэты, и среди них Пушкин, Языков, Вяземский, Полежаев, то где-то с конца 1830-х годов она все больше перемещается в сферу низового сквернословия или дружеской похабщины закрытых мужских учебных заведений. Строго говоря, гусарские поэмы Лермонтова уже указывают на этот перелом. Соответственно меняется и бытующий в культуре образ Баркова. На фоне заново сложившейся системы литературных приличий и табу этого времени тексты барковианы, тем более изрядно разбавленные позднейшими порнографическими виршами, выглядели чудовищно безнравственно. Любопытным отражением такого подхода стало появившееся в 1872 году издание «Сочинений и переводов» поэта. Этот коммерческий сборник привлекал доверчивого читателя именем автора на обложке и предлагал ему свод легального Баркова, дополненный кратким предисловием, где излагались малодостоверные сведения об авторе, а сам он изображался моральным выродком, хулиганом и пропойцей. «Это просто кабацкое сквернословие, сплетенное в стихи: сквернословие для сквернословия. Это хвастовство цинизма своей грязью». В общем-то в том же духе судили и другие исследователи, которым по долгу службы приходилось иметь дело с произведениями поэта. «Разумеется, „Девичья игрушка“ (так называется в некоторых списках собрание мерзостей Баркова) никогда не будет напечатана»[9],— решительно заявил известный русский литературовед Е. А. Бобров. В том же ключе судит о Баркове в своем критико-библиографическом словаре и такой солидный ученый, как С. А. Венгеров, оказывающийся, впрочем, довольно снисходительным к поэту. «Для незнакомых с грязной музою Баркова следует прибавить, что в стихах его, лишенных всякого оттенка грации и шаловливости, нет также того почти патологического элемента, который составляет сущность произведений знаменитого маркиза де Сада <…> В Европе есть порнографы в десятки раз более его безнравственные и вредные, но такого сквернослова нет ни одного»[10].
Стоит отметить, что внешне парадоксальным образом самый демократический язык и созданная на нем словесность удостаиваются отчасти снисходительного к себе отношения в пору, когда расцветает литература «для немногих». Между тем в эпохи резкого расширения круга читателей табу на литературу, использующую ненормативную лексику, драматическим образом устрожаются. В действительности парадокс этот чисто мнимый. Социальные слои, недавно приобщившиеся к культуре, склонны закреплять новообретенное положение резким ужесточением системы запретов. Как пишет Е. Тоддес, «среднестатистический читатель может посчитать обращение к ней (табуированной лексике. — А. 3.) покушением на мораль, а читатели, к интеллигенции не принадлежащие и более или менее свободно прибегающие к мату в быту, нарушением неких правил игры, согласно которым литература должна говорить красиво, не должна воспроизводить некультурное»[11]. В то же время круги, уверенные в своем культурном статусе, склонны бравировать нарушениями табу. Кроме того, именно эти круги оказываются в наибольшей степени европейски (западнически) ориентированы и много слабей ощущают воздействие тех запретов, которые традиционно разделяли в русском языке приличную и неприличную лексику куда строже, чем в большинстве европейских. Тем самым матерная литература, созданная на русской почве образованным семинаристом И. Барковым, становится явлением по преимуществу интеллигентским, реализующим элитарность культурной позиции через ее снятие.
9
Бобров Е. А. Из истории русской литературы XVIII–XIX вв. Изв. Отд. русского языка и словесности Академии наук, т. II, 1906, кн. 4, с. 117.
10
Венгеров С. А. Критико-биографический словарь русских писателей, т. П. СПб., 1891, с. 151–152.