Мужики загалдели. Бабы и девки спорили визгливо в стороне. Кто-то сказал:
— Жениха спросить бы не мешало.
— Семка дома, граждыне, — пояснил отец, — опчество, говорит, силы над этим делом не имеет, плевать я, говорит, хотел на него. И она тоже.
В мужицкой толпе раздалось:
— Птица!
— Она им покажет кузькину мать!
Сквозь толпу медленно протискался старик.
— Развратность в молодежи появилась огромадная. По ночам песни поют, спят с девками без всякого стеснения, родителей не почитают... И верить, не знай в кого верят. Про планеты божие книжки читают и всякое говорят уму помраченье. Девки те слова слушают — про деву Марию нехорошо и про ангельские чины без стеснения. Словом, молокососу не поперечь, ровно ампиратор. А все отчего? Баба волю почуяла. В писании что сказано? Били каменьем таких. Гнать их надо с села. И Семкину привозную гнать!
Из девичьей толпы перебили:
— И таких, как ты, гнать!
— Вон она, — заревела мужицкая толпа, — паскуда! Имеешь ли право говорить в опчестве?
Парунька, не стерпя сердцем, ответила:
— Имею! Новое право всем велит говорить. А ты, старик, из годов выжил, потому и мелешь чепуху. А намеки твои страшны, да не очень! В Расее баба вымирала, веку ей не было. А теперича она возноситься стала. И этих девок теперь в хорошие люди валит — страсть!
Мужики загалдели. Замахали руками, затрясли бородами, и нельзя ничего было понять, о чем они кричат. Девки и бабы притихли. Из мужицкой толпы все сильнее раздавался голос:
— Очень она думать любит...
— По селу провести ее! По селу! Семьсот чертей!
— Правильно! Будет знать, шельма!
— Выдрать, как сидорову козу, проучить. Крылья подрезать! На всю жизнь запомнит, как в мирские дела соваться.
— Очумели! — надрывался председатель Игнатий. — Я в ответе буду. Не надо!
— На то мирская воля... Мужики, хватай ее!..
Вытолкнули обезумевшую Паруньку на середку, и один уж набросил на шею ей веревку. Стоит она меж галдящих мужиков — в лице кровинки нет, опустила голову вниз, пробует что-то сказать, но ее не слушают.
Во всю спину к шубе прилепили бумагу, а на бумаге углем коряво, но явственно написано оскорбляющее женщину слово.
Толпа двигалась от Совета к Голошубихе. Впереди бежали, взрывая снег, маленькие ребятишки, оглядываясь назад, — иногда останавливались и отчаянно ухали. Некоторые, положив пальцы в рот, пронзительно свистели.
Паруньку вел за веревку подряженный пьяница-мужик. Он изредка потряхивал веревку, — как это делают с собакой, когда хотят ее разозлить, — вызывая радостное гоготанье окружающих. На плече у него ухват, который должен означать ружье стражника, и одет он нарочно в вывороченную наизнанку шубу. От изб, от ворот, в окна глядел народ, удивленно охая. Слышались слова:
— Ей давно бы следовало!
Школьники, забыв училище, бежали тут же. Они считали долгом своим по очереди громко, на всю улицу, выкрикивать слово, написанное на спине Паруньки. Сзади и спереди в нее бросали комья снега. После особенно удачного удара, по голове или по лицу, всех охватывал неудержимый взрыв смеха.
Только старуха-келейница, вытирая подолом глаза, молвила:
— Над безродными все так! Беззастойная![49]
Парунькины подруги вопили у своих изб под осуждающие крики родных.
Шествие остановилось у разрушенного сарая, где валялась старая телега и рассыпавшаяся бочка, обозначающая, что здесь пожарное отделение. Вожатый мужик сказал:
— Митингу, что ль, открыть? Может, кто речь тяпнет в честь гражданки?
Вдоль села мчался к сборищу разъяренный Семен. Сборище мгновенно начало расползаться. Вожатый снял с шеи Паруньки веревку и пустился наутек.
Парунька с плачем бросилась в сени.
Глава девятая
Ночью у Паруньки вымазали дегтем закрои и ворота — в деревне знак великого позора. В праздник, на гулянье Улыба нашептывала подругам:
— Приглашать Парку в артель не надо, ушли от нее — и хорошо сделали. На что лучше Устина квартира? При Парунькиной одежонке да огласке ей и за вдовцом не быть, а мы с вами, чай, хороших родителей дочери.
Девки не захотели иметь вечерки в опозоренном доме, и Парунька осталась одна.
Ночевала у ней, как всегда, Наташка.
Было утро. Наташка, обмотав голову волосами, лежала на печи под тряпьем. Она изредка кряхтела и ежилась, рассказывая: