Я свернул с дороги, пошел тропкой в обход Армянской церкви. Я уже имел опыт и знал, где может стоять часовой или топтаться патруль. Схватить меня не схватят и патрона пожалеют, а по шее отвесят со всего маху, вроде бы: «Будь здоров, школяр!» Это запросто.
Начались дома. Они замерли в садах, затаились. Сады черные, голые… В это лето объявились гусеницы. То ли вовремя не опрыскивали деревья специальными растворами, убивающими вредителей, то ли выстрелы спугнули грачей, синиц, малиновок, но гусениц расплодилось видимо-невидимо. Они обволокли противной белесой паутиной яблони и груши, тутовник и сливы, и ветки деревьев качались на ветру, черные и голые, как печные трубы на пожарищах.
Чем ближе подходил я к Ярмарочной, тем сильнее страх сдавливал мое сердце…
Я с трудом сообразил, что давно иду по Ярмарочной. Это была она… и не она. Если бы на табличках, приколоченных к домам, было написано какое-нибудь «Геббельсштрассе», я бы проскочил ее, не заметив.
Где же ребята? Они до темноты сражались в альчики или гоняли футбол. Где жители? Они вечерами выносили из домов скамейки, садились у ворот и судачили, лузгая жареные семечки. Я презирал их за это, а теперь, увидев, обрадовался бы до слез. Улица точно вымерла. Лишь внизу, от Цветника, доносилось глухое буханье — играл духовой оркестр.
Все притаились, все спрятались. Окно в каждом доме не доверяло другому окну, и дома нахохлились, точно боялись, что соседний дом подслушает, о чем думают в его чреве жильцы.
Стукнула калитка — я вошел во двор. Во дворе тоже никого не было. Лишь светилось наше окно.
Я осторожно подошел к нему. И долго стоял, не осмеливаясь заглянуть. Я боялся, что умру от любви, увидев бабушку.
И я заглянул…
И заорал от боли.
За нашим столом сидел усатый дядька. Он читал при свете керосиновой лампы любимую бабушкину книгу «Война и мир».
Я потерял сознание…
Когда очнулся, то понял — лежу на сундуке. Суетились незнакомые люди — усатый дядька в майке, женщина в белом бумажном платке с горошками. У нее была большая родинка на левой щеке. И еще какая-то молодуха с большим животом.
Потом я с ними познакомился… Усатого дядьку звали Петром Михайловичем. Фамилия была громкая — Меньшиков. До прихода немцев он работал вагоновожатым. Странно, но его лица я не знал. Широкое, холеное. Это, наверное, потому, что мы, пацаны, когда ехали в трамвае без билета, основное внимание уделяли кондуктору. Их-то мы знали наперечет. Даже характеры.
Петр Михайлович любил свое дело, гордился чином. По его убеждению, вагоновожатый — весьма нужный человек, хотя и незаметный. Без вагоновожатого жизнь в городе растянулась бы во времени.
С приходом оккупантов Петр Михайлович Меньшиков от работы отказался. Оккупационным властям удалось сравнительно быстро наладить работу водопровода, электростанции и так далее, но городской транспорт работал с большими перебоями. До января, до возвращения наших, по горбатым улочкам бегало несколько вагончиков, да и то не каждый день. В них разъезжала пьяная немецкая солдатня, курортники из Германии. Местные жители ходили пешком.
— При данном сложившемся положении вещей, — туманно откровенничал Петр Михайлович, — отдельный индивидуй должен в силу сил не подчиняться грубой силе, которая хотя и послана богом, тем не менее люди должны верить, что это будет не бесконечно. В грозу все наружу выходит.
Старого вагоновожатого не взяли под белые ручки и не свели на старое место работы, потому что в городской управе затерялся его адрес. Дело в том, что перед самым началом войны трампарк построил дом. Меньшикову как передовику, как ветерану городского транспорта выделили квартиру. Тетя Луша, его жена, так описала квартиру:
— Ничего не скажешь, дом каменный, три этажа. Неудобства были: курей держать нельзя — негде, тем более боровка. Но погреб был. Общий. Капусту квасили на зиму, яблоки мочили, солили огурцы и гарбузы, мариновал и вишню, терновник… Ну, значит, пришли немцы, приехал офицер, оглядел дом, крикнул по-своему, солдаты нас, как котят, выкинули. Что успели схватить, то схватили. И никуда не пойдешь, не пожалишься. «Ком! Ком!» — кричат, что значит по-ихнему: «Идите к чертям собачьим!» Даже патефон конфисковали. Новый. Ни разу пружина не лопалась. Михайлыч мой в комендатуру побежал. Показал квиток, что немецкий офицер сунул. Кто-то подсказал, что ваша квартира освободилась. Ну, дали еще квиток, вот и живем. Ты не бойся, выгонят их, мы к себе вернемся, ты тут будешь жить. Куда деваться-то, не по своей воле в чужой дом влезли. Была бы доля, но есть неволя. Пришли — стекла битые, все унесли, кроме пустого сундука, стола и кровати ничего не осталось. У нас мебель была… Да и квартира не сравнишь с вашей— балкон, уборная прямо в доме, паровое отопление, гардероб… Капусту квасили, яблоки на зиму мочили, огурцы и гарбузы солили…