Но я ничего не сказал, а произнес тогда весь этот монолог про себя. Потому что я знал, что Тамара скажет свое, неопровержимое: «А мне нравится! Что я совсем того, что ли?..»
Мы все ходим и ходим по залам галереи. Тамара по-прежнему ничего не пропускает, только теперь она почти не задерживается у картин. Она устала. Тамара не обладает умением опытного посетителя музеев мгновенно схватывать картину целиком и пропускать ее «мимо глаз», если она ему неинтересна. И от того, что она устала, от того, что краски и золотые рамы перемешались ее голове, образовав стремительно скачущую куда-то, невообразимо разноцвет мозаику, Тамара почти не заметила картину Сурикова «Боярыня Морозова». Нет, она ее, конечно, заметила, тем более она ее и раньше знала по репродукциям и по первой ее экскурсии в Третьяковскую галерею, но картина не казалась ей слишком хорошей. Иступленная героиня была ей несимпатична. («Сумасшедшая какая-то», — сказала она). Краски были слишком яркие «ненатуральные».
— Ну, хорошо, конечно хорошо, не уговаривайте меня, здесь все так изображено подробно, но ведь нарисовано кое-как, ну подойдите же!
— Зачем же я буду подходить, ведь художник рассчитывал на то, что я буду смотреть с определенного расстояния.
— А если кто-нибудь хочет смотреть близко, тогда нельзя же надпись повесить: смотреть близко воспрещается.
— А почему бы и не повесить для тех, кто этого не понимает! Ведь в кино ты не хочешь садиться в первый ряд, знаешь — рябить в глазах будет, а здесь бунтуешь…
Я не пускаюсь в объяснения — больше молчу. Я давно понял, что экскурсоводческое многословие перед картиной приносит не только пользу. Нельзя словами возбудить в человеке то интимное чувство, что непременно должно возникнуть от общения с искусством и без которого он все равно останется глух к нему. Сказано у Шекспира:
Это о любви! да, разумеется, о любви, и все-таки…
Мы поднимаемся в залы Врубеля. Ничего хорошего я не жду. Врубелю сейчас достанется. Уж если такой, как будто бы понятный и разъясненный художник, как Суриков, не прорвался к ее сердцу, то куда Врубелю, художнику странному, темному…
Перед залами Врубеля мы садимся на стулья и минут десять болтаем. Я говорю, что мне надо отдохнуть. Разговариваем о баскетболе, о последнем первенстве страны, о «прессинге» и прочем важном и понятном спортсменам и болельщикам. Потом идем к Врубелю.
Происходит неожиданное. Она смотрит на «Демона», на закатное поле, окрашенное светом нездешнего мира. Там, среди цветов, похожих на кровавые капли, Пан с перламутровым блеском в глазах. Тамара смотрит и молчит. Она встревожена. Оглядывается на меня, переходит к другой картине. Возле «Сирени» стоит долго. Там кто-то скрывается, в сиреневой гуще, или там никого нет? В школьном дворе летом тоже сирень. Когда идешь вечером, кажется, что кто-то стоит за кустами. Или это только кажется? Нет, там все-таки кто-то есть. А сирени так много, точно кроме нее на свете ничего нет. Она живая, обнимает черно-лиловой мглой и запахом. И вообще странный этот художник, куда-то манит, недоговаривает. Тамара смотрит: мазки, мазки, мазки — видно, как ходила кисть, лепила руки демона. Но краска образует что-то новое. Это новое светится. Светятся крылья Царевны-Лебеди, горят глаза Пана, огонь в глазах испанки, движением, как взмах кинжала, отвернувшейся от кавалера.
Тамара взволнована. Я вижу, что она взволнована. Для меня это полная неожиданность. Если бы я читал ей курс лекций об искусстве, я подводил бы ее к Врубелю долго и постепенно. Не зная цифр, нельзя понять математику. Но искусство живет по своим законам. Не слишком ли часто мы забываем об этом, стараясь разъяснить его до донышка?..