Стайка школьников давно уже скрылась за поворотом, а Мочалка всё стояла, прижимая к сердцу озябшие ладони, чему-то улыбаясь, о чём-то грустя…
С этого дня Нюшка старалась раньше всех успеть принять назначенное лечение и как можно скорее улизнуть на заветную улицу, еще и еще раз увидеть Лешу — она уже знала, что мальчика зовут именно так.
Чего она хотела, о чём мечтала? Ей очень хотелось дождаться такого дня, когда Леша будет идти по улице один, подойти к нему, взять его за руку.
— А дальше-то что? — мучилась несбыточностью своих желаний Нюшка. — Я ведь только хрюкать могу, где уж мне с ним поговорить!..
Именно с тех дней стала Нюшка уединяться по вечерам, старалась разработать себе голос, сделать более внятной речь.
Но, увы, ее беззубый рот издавал лишь какое-то немыслимое шипение, о связной речи не могло быть и разговора.
— Может быть, я напишу ему письмо? — мечтала Нюшка, уединившись поздно вечером в столовой КВД. — Напишу ему о себе, как есть, и, если он человек, он меня поймет…
И однажды, с превеликими трудностями раздобыв тетрадь и шариковую ручку, Нюшка несколько вечеров подряд сочиняла Леще письмо. Это было очень трудно. Нюшка давно уже ничего не писала, и к тому же ей катастрофически не хватало слов, чтобы объяснить, что с ней сделали бывшие приятели во дворе, и чем она занималась на вокзале, и что потом случилось в вагоне с призывниками…
Она писала, рвала, зачеркивала написанное, ревела от собственного бессилия выразить свои чувства и мысли, и снова упрямо принималась за писанину.
И вот однажды наступил день, когда всё сошлось на редкость: Нюшка дождалась, Леша шел по улице один, беззаботно помахивая портфелем. Она догнала его, когда он уже заворачивал за угол, тронула за плечо.
— Вам что-то нужно? — приветливо улыбнулся мальчик, скользнув взглядом по ее изуродованному лицу.
Она кивнула, торопливо достала из кармана толстый пакет с письмом и сунула ему, оторопевшему от неожиданности, в руки. А затем, круто развернувшись, убежала прочь.
Леша остался стоять на дороге, растерянно держа в руке толстенный бумажный пакет…
…Любовь — какое прекрасное, молодое, звонкое и чистое, как весеннее небо, слово! «Люб-лю! Люб-лю!» — звонко, в такт шагам, колотилось Нюшкино сердце, и девочка, привыкшая всегда всех сторониться, привыкшая ожидать от окружающих только новых издевок, насилий и насмешек, посветлела лицом, как будто выше стала, стройнее, и даже страшные шрамы на лице, даже застиранный больничный халатик как будто не так уж и портили ее.
Ей очень хотелось поделиться с кем-нибудь свалившейся на нее радостью, рассказать о пережитом, ей так хотелось, чтобы кто-то погладил ее по голове, успокоил: «Всё будет хорошо, девочка!». Но… Но вместо восторженных слов — только неясное горловое бульканье, и струйки слюны по подбородку, и беззащитный, растерянный детский взгляд:
«Да как же я буду жить-то, как с людьми-то я буду?!»…
Странное дело: минувшие три года, прошедшие в немыслимом надругательстве над ее личностью, над ее женской сущностью, на какой-то задний план задвинули проблему ее физического уродства. Как-то было не до страданий по поводу постигшего ее несчастья. Ее куда более насущные проблемы мучили: поскольку во рту у нее не осталось ни одного зуба, то и пищу ей надо было добывать соответствующую. Когда удавалось, покупала Нюшка в вокзальном буфете несколько порций манной каши, размешивала всё с чаем и пила. Случайные свидетели ее трапез — зашедшие перекусить в буфет пассажиры — давились от отвращения, выплевывали недоеденные куски и, глухо ворча себе под нос, отходили.
Если в буфете манной каши не было, Нюшка покупала где-нибудь в киоске пару бутылок лимонада, тщательно крошила в консервную банку батон и заливала всё это сладкой шипучей водой, а потом насыщалась полученной тюрей.
В больнице с едой, как ни странно, было сложней: пока до медиков доходило, чем и как ее нужно кормить, она успевала основательно проголодаться.
…Сунув Леше письмо с признанием в любви, с рассказом о нескладной своей жизни и с приглашением, если ему не противно, подойти к ней послезавтра туда, где она передала ему письмо, Нюшка-Мочалка, лихорадочно блестя глазами, стала ждать… Умом-то она, конечно, понимала, что двое с лишним суток — это слишком много, чтобы вот так вот застыть перед стенными часами и ждать заветного мига, когда, Бог даст, явится Он… Но что — ум, когда сердце стучит так, что ничего больше не слышно, когда в каждой фигуре, мелькнувшей по коридору, чудится: «Он!»