Он обнимал дочку, а та руками вцеплялась в него и в то же время всем телом рвалась куда-то. Она и была-то худая, но теперь казалось, что похудела до скелета в мгновение ока. Была всегда нескладной, а теперь рвалась из его объятий с гимнастической силой, как бешеный угорь.
– Хочешь, поедем туда прямо сейчас? – прошептал Елисей.
– Куда ты ее потащишь? С ума сошел? – встряла жена.
Но Елисей почему-то знал, что так надо. Аглая мгновенно успокоилась, отстранилась и сказала:
– Да. Спасибо, пап. Я сейчас. Мам, я норм.
Через минуту она была готова. На ней была бордовая юбка в пол, черный свитер с высоким воротом, черная кожаная куртка и черные тяжелые ботинки. Волосы, естественно выгоравшие прядями разных оттенков льна, были собраны высоко на затылке и перевязаны черной лентой.
В машине Елисей подумал, что нужно разговаривать. Облекать как-то немое горе в человеческие слова. И спросил:
– Когда вы последний раз виделись?
Аглая отвечала спокойно:
– Сегодня днем. Она зашла в деканат, чтобы переписаться в другую группу по английскому. А я не стала ее ждать, чтобы пойти вместе к метро. То есть подождала немножко, а потом подумала, что не последний же раз мы идем к метро. А это был последний раз.
Елисей подумал, что Аглая сейчас опять завоет, снял руку с руля, нашарил в темноте пальцы дочери, тонкие и холодные, как набор хирургических инструментов, сжал немножко и сказал:
– Бедный мой малыш.
– Знаешь, пап, – Елисей смотрел на дорогу, но по голосу слышал, что Аглая слегка улыбается, – меня уже лет десять бесило, что ты называешь меня малышом, а сегодня нравится. Хорошо, что ты меня нянчишь.
В скверике перед общежитием Института современных искусств имени Казимира Малевича, где училась Аглая, теперь было пусто. Скорая, полиция, зеваки – все разъехались. Но после них осталась как будто вытоптанная площадка, так что не было никаких сомнений, куда именно упала Нара. Елисей ожидал увидеть нарисованный мелом девичий силуэт на асфальте и обрывки красной или желтой ленты полицейского ограждения. Но ничего подобного. Только черное пятно почти засохшей крови. Аглая сначала отшатнулась, увидев его. Но потом собралась с силами, присела на корточки и погладила, как будто пытаясь убедиться, что лучшая ее подруга действительно начала становиться землей. Вдруг Аглая вскочила и побежала опрометью.
– Ты куда? – закричал Елисей и бросился следом.
После спортивной травмы десятилетней давности бегать он толком не мог. Подпрыгивал и переваливался, как утка. У него мелькнула мысль, что Аглая сейчас убежит от него в темноту и исчезнет навсегда. И другая мысль – что нет, он будет бежать за ней, пока не упадет замертво.
– Аглая! Стой! Вернись!
Но дочка пробежала всего десяток метров, до куста лапчатки. Нагнулась и подобрала под кустом блокнот. Перелистала бегло и положила в карман.
– Ты чего? – доковылял наконец до дочери Елисей.
– Это ее блокнот. Она всегда его с собой носила.
– Тут, наверное, следствие. Надо, наверное, передать пока, – сказал Елисей и тут же подумал, что выглядит сейчас в глазах дочери законопослушным придурком.
Но Аглая просто сказала:
– Нет, пап. Это мне. Мое.
Порыв ветра распластал Глашину юбку, как будто невидимый ребенок потянул за подол куда-то в темноту. Прыснул дождь. Елисей взял дочку под руку, повел к машине, и едва они успели забраться внутрь, как обрушился холодного цвета ливень.
– Только что было лето, – сказала Глаша, – и сразу осень.
– О господи, девочки. – Елисею очень хотелось курить, но дочка не терпела табачного дыма. – Ты можешь как-то выразить свои чувства? – Елисей подумал, что звучит сейчас как олдскульный учебник психологии.
Но Аглае в теперешнем ее состоянии такая манера разговора, кажется, подходила.
– Мне как раз сейчас пришло в голову, что надо нарисовать работу, большую, в человеческий рост, разрезанную пополам, ее портрет, или пейзаж с ней, или, ну, я придумаю, до и после.
Елисей не очень представил себе картину, о которой думает дочка, но сказал наугад:
– А если заглянуть в щель между двумя кусками картины, увидишь смерть.
– Как ты не боишься произносить это слово?
– Слово не страшное, явление страшное.