Он провел ладонью по лбу, окинул отсутствующим взглядом мою куртку и извинился за то, что мне пришлось так долго ждать. По дорожке, посыпанной гравием, мы идем к автомобилю. Мимо нас на длинных ногах пролетает молодой человек в темной кожаной куртке и солнцезащитных очках со стеклами, окрашенными в металлически-зеленый цвет; он махнул нам рукой и устремился к прислоненному к стене горному велосипеду. Усевшись в седло, он берет с места в карьер. Пока, Пауль, кричит вдогонку Кай. В противоположность Паулю, мы тащимся к машине, как черепахи. По дороге я верчу в руках визитную карточку с логотипом рекламного агентства, врученную мне Кэрол на прощание, и раздумываю, где и как Кай познакомился с моей сестрой. Может быть, на вернисаже. Кай открывает дверцу автомобиля. Где вы, собственно говоря, познакомились, спрашиваю я, усаживаясь в нутро весьма ухоженного, хотя и невероятно старого автомобиля. На заднем сиденье лежат пленки и большой пакет одноразовых носовых платков. Я жду ответа, пока Кай, по какой-то ему одному ведомой системе, складывает в багажник свое фотографическое оборудование и, вероятно, медлит ненамеренно. Вопрос не кажется мне болезненным, это вполне приличный вопрос, обычно пары отвечают на него очень охотно, основополагающий миф очень важен. Кажется, на какой-то вечеринке, равнодушно отвечает Кай и заводит мотор. Значит, на вечеринке, повторяю я, но он оставляет мою реплику без подтверждения. Вечеринка — под этим словом он вполне мог иметь в виду вернисаж. Наверняка он высоко ценил работы Инес, эти лучисто-светлые, пастельные картины, изображавшие счастливых людей — на прогулке, за чтением на пляже, картины, на которых душевно здоровые взрослые люди совершали бессмысленные прыжки и целовались друг с другом — они были мгновенно узнаваемы, эти картины, подписанные Инес Ина И.И. — псевдонимом, так как фамилия наша самая что ни на есть обыкновенная. Это искажение реальной жизни критики обсасывали с упоением и страстью; Инес показывала, утверждали они, страдание ех negativo, выставляя на всеобщее обозрение поверхностную бравурность. В Риме я беседовала с одним критиком, который по заданию своей газеты обозревал арену молодых дарований в Англии, Франции, Германии и еще в нескольких странах, название коих я запамятовала, — так вот, этот критик находил Инес неподражаемой и сумасбродной. Я часто думаю об одной газетной фотографии, изображающей Инес на ее первой персональной выставке; на сестре бархатная, похожая на тюрбан шляпа, двухрядное жемчужное ожерелье, одежда в обдуманном беспорядке, волосы слегка растрепаны, она похожа на тощую дорогую, кем-то наспех наряженную куклу. Я тогда вырезала фото, вероятно, оно лежит в другой жестянке, и я — несмотря ни на что — очень гордилась сестрой. Меня тошнило не от ее пастельных картин, а от изображения нашего умирающего отца — гиперреалистично устрашающего, бесстыдного, — без оглядки на то, что сам он в жизни был очень стыдливым человеком. Но ни слова больше. Я напористо спрашиваю Кая, что он хотел со мной обсудить. Мой голос разрушает атмосферу семейной автомобильной прогулки, возникшую оттого, что мы вместе едем в автомобиле под холодным дождем. Дело в том, говорит Кай, не отрывая взгляд от дороги, дело в том, что Инес хочет какое-то время пожить у тебя. Исключено, небрежно отвечаю я.
Мы едем вдоль реки. Дождь переменился, он стал сильнее, капли оглушительно барабанят по крыше. Другие машины проносятся мимо со включенным ближним светом, в такую непогоду быстро забываешь, что до вечера далеко. Кай давно включил «дворники», но от них мало проку; дождь льет неизвестно с какой стороны, он косой, капли отскакивают от капота и падают на ветровое стекло, оставляя на нем корочку льда. У меня самой портится настроение, которое как-то соответствует погоде, эта идиотская мысль появляется внезапно и окончательно меня расстраивает. Я пытаюсь сосредоточиться на какой-нибудь одной, текущей по стеклу дождевой капле, но мне не удается — чувствую себя униженной, словно изо всех сил пыталась поднять ведро с водой, но не смогла. Кай тем временем сворачивает вправо, я чувствую на себе его взгляд. Ей сейчас очень плохо, говорит он, к тому же у нее ремонт, который она необдуманно затеяла, она не может больше работать, и если отвлечься от этого, то я думаю, для нее очень важно помириться с тобой. Я слушаю и отметаю сказанное — что значит помириться, мы с ней не ссорились. Ах, брось, говорит Кай, в голосе прорывается раздражение, этот тон меня злит, в конце концов, это он просит меня об услуге, а не я его. Я принимаюсь с притворным вниманием рассматривать свою руку, запястье, на котором красуется узкий серебряный браслет, поднимаю рукав блузки и провожу взглядом по предплечью. На внутренней поверхности его белесый, зигзагообразный шрам — я не помню, откуда он взялся. Я резко опускаю рукав. Почему она не может переехать к какой-нибудь подруге или к тебе? — спрашиваю я Кая тоном нападающего из засады разбойника и поворачиваюсь к нему лицом. Он принимается объяснять, но слова его уклончивы. У меня тесно, не говоря о том, что со мной живет друг, коллега, у него контракт во Франкфурте. Ну, тогда она может жить у себя в мастерской, отговорки кажутся мне жалкими — может быть, и там тесно или тоже кто-то живет? Кай, испытывая явное облегчение оттого, что мы отвлеклись от его тесного и к тому же перенаселенного жилья, объясняет мне, что в данный момент у Инес нет мастерской. Она вынуждена освободить квартиру, которую снимала, истек договор, и сейчас ищет новую. Правда? Значит, я обманута, то есть она сейчас не мало и плохо работает, в чем пыталась убедить меня в бассейне, она не работает вообще — такое состояние представляется мне абсолютно нетипичным для моей тщеславной и самолюбивой сестрицы, не будем забывать, она использовала для своей выгоды даже смерть отца. Ну так как же, не отставал Кай — он упорный, надо отдать ему должное. Я хочу домой, пожалуйста, отвези меня, отвечаю я.
Дома я, не сняв куртку, налила воду в чайник. Пока он грелся, я походила по прихожей, потом остановилась перед зеркалом и всмотрелась в свое бледное лицо, лицо — Кэрол была права, — сильно напоминавшее лицо Инес, пожалуй, даже слишком сильно. У меня перед глазами до сих пор плыл укоризненный и разочарованный взгляд Кая, и, сделав первый глоток горячего чая, я поняла, что моя решимость начинает давать трещину. Мне следовало хотя бы поинтересоваться, что происходит с Инес, правда, я и без того все понимала — эти кризисы жанра случались у нее с наступления половой зрелости, тогда она находила какого-нибудь человека, а, б или в, — это было абсолютно не важно, впивалась в него, высасывая, как вампир, энергию, а когда этот а, б или в, словно глоток воды, утекали неизвестно куда, Инес, выздоровевшая и посвежевшая, пританцовывая бежала к мольберту. Вероятно, мрачно сказала себе я, сделав глоток чая, вероятно, Кай уже пару раз испытал это удовольствие и теперь ищет вместо себя дуру вроде меня на замену, а я не так наивна, как ему кажется. Но, несмотря на это, я решила на следующий день, по крайней мере, поговорить с Инес за чашкой кофе.
Был вечер, я стояла в ее куртке на балконе и курила, меня не интересовало, что происходит на улице, я думала о Риме, коричневых камнях, оливковых деревьях, солнце, холодном белом вине, которое подавали в маленьком баре на углу, и мне пришло в голову, что я уже давно не вспоминала о Риме, странно, всего пара недель в другом городе и образы мест и людей начинают бледнеть и растворяться, хотя они, конечно, продолжают существовать. Что, если бы мы встретились в Риме — Кай и я, несколько месяцев назад, в галерее или перед кинотеатром? Он бы еще не знал Инес, он бы заметил меня, я бы небрежно махнула ему рукой. Наверное, он бы плохо понимал итальянский, я бы могла ему что-то перевести, или сделать заказ, или купить входной билет. Я бросила с балкона наполовину выкуренную сигарету. На улице включили фонари, и во дворе стало светло. Из дома вышла женщина в банном халате и сунула мятые газеты в мусорный контейнер, от вспыхнувшей искры она вздрогнула, подняла глаза, увидела меня и улыбнулась. Я перехватила ее взгляд — поразительно счастливый и самоуверенный, исполненный тихого, но несокрушимого удовлетворения, — и повторила ее улыбку, подражая этому взгляду. Шнурки кед были завязаны небрежно, и кончики тесемок скользили по плитам двора. В тот вечер я рано легла спать. Медленно раздеваясь, я читала приложение к ежедневной газете. Новая экспозиция в выставочном зале «Ширн». Я оторвала страницу и положила ее на ночной столик. На постере я написала: «Позвонить Инес».
Должно быть, потом эта страница упала со столика, я нашла ее лишь два дня спустя, когда под кровать закатилась моя шариковая ручка. Я опустилась на четвереньки и принялась шарить под кроватью у стены и наткнулась на газету. В Интернете я посмотрела часы работы музея. По средам до десяти вечера. Я взглянула на часы — было уже восемь.
Я купила билет, и только потом до меня вдруг дошло, что совсем недавно, в припадке бережливости, мною был куплен годовой абонемент во все городские музеи. Пришлось вернуться и взять подходящую монету для того, чтобы открыть ею ящик камеры хранения. Направляясь назад к полноватой, весьма ухоженной даме в очках, продавшей мне билет, я кратко объяснила ей суть проблемы, после чего она, без всякого, впрочем, воодушевления, открыла кассу, взяла билет и отсчитала мне его стоимость; сие действо так расстроило даму, что мне стало жаль ее и стыдно за свой поступок. С другой стороны, у меня теперь было великое множество монет. Я сунула свои вещи в ящик камеры хранения и по широкой гулкой лестнице поднялась в выставочный зал. Я ходила по выставке без всякого плана, не пытаясь понять концепцию выставки; в первом зале мое внимание привлекла картина в центре — женская голова, верхняя часть которой была окутана непроницаемой черной пеленой так, что в глаза бросался один только рот — не красивый и не безобразный — просто функциональный рот. Я подошла поближе, потом отступила на несколько шагов и, насладившись зрелищем, позволив насыщенным краскам и рельефным формам перетечь в меня, пошла дальше, тут же мне захотелось получше рассмотреть другую картину — фрагмент головы. Здесь средоточием полотна, центром его притяжения, были уши, эта анатомическая деталь превращала изображенное в нечто среднее между головой человека и обезьяны. Эпицентром третьего экспоната были не глаза и не уши, хотя они тоже были видны и узнаваемы, но — и на этот раз — рот. Я побрела дальше, разглядывая картины, — у одних надолго останавливаясь, у других задерживаясь лишь на краткий миг. Я ходила до тех пор, пока покусанные в клочья губы, разорванные спины, расколотые позвоночные столбы и болтающиеся в пустом пространстве конечности не породили во мне чувства поразительного, чудовищного сходства их со всеми этими сидящими, стоящими на коленях, бесконечно одинокими мужчинами и женщинами, в коих я теперь не могла различить цельные творения. Я ходила по выставке, пока не устала и, как ни странно — музей хорошо отапливался — не замерзла, внезапно заметив при этом, что до сих пор держу в руке годовой абонемент, изрядно, впрочем, помятый. В зал вошла группа экскурсантов и окружила меня плотным кольцом, они вперились в ту же картину, а я, не мешая им, слегка повернулась и точно так же, как только что рассматривала полотно, стала вглядываться в лица отдельных зрителей: вот женщина с блестящими зубами и креольскими серьгами, свисавшими на плечи, — в женщине, несмотря на то что она была блондинка, проскальзывало что-то южное, она энергично двигалась и оживленно жестикулировала; вот два подростка — мальчик и девочка, рты в унисон перемалывают жвачку, рядом, наверное, стоит их мать и нервно кусает губы; вот мужчина, старательно делающий вид, что не имеет никакого отношения к группе, и почесывающий себе то живот, то голову, но и у него было общее для всех экскурсантов исполненное надежды пустое выражение глаз слушателя, уверенного в получении желаемого удовлетворения; я испытала легкое отвращение, но осталась стоять на месте, обвив себя, как змеями, обеими руками, и принялась незаметно раскачиваться из стороны в сторону, совершенно отдавшись впечатлению от выставленных напоказ животов, одиноких тел, реальных тел, страшных тел, тел рассеченных и расчлененных, я видела глаза и рты, но все это было не настоящее, не истинное, но нарисованное, смотрела на рисованных людей, на пустые впадины их несуществующих глаз, прикрыв веки, и видела с невыносимой отчетливостью все эти верхние и нижние конечности, естественные отверстия, созданные единственно ради соблазна человека телесными побуждениями, вечно живущими в нем, и каковые, если дать им волю, вернут его в животное состояние. Я плотно зажмурила глаза, но продолжала ясно видеть, отдавшись кошмару, кошмару жизни, в определенные, предельные мгновения которой животные свойства человека — вдруг, внезапно — начинают преобладать и господствовать, захватывают и порабощают человека, превращают его в марионетку, действующую по воле чистого инстинкта, инстинкта, не имеющего нравственных мерил. Они, эти свойства, отдают его на поток влечения, способного сотворить все добро и все зло мира, освобождают человека от всяких границ и условностей и сами становятся такой границей. Мне нисколько не мешала женщина-экскурсовод, искусствовед, оживленно беседовавшая в тот момент с каким-то любознательным верзилой; экскурсовод встала перед картиной и пронзительным и, одновременно, исполненным многозначительности голосом принялась вещать, нет, мне это нисколько не мешало — я просто еще сильнее обхватила себя змеями рук и, еще плотнее закрыв глаза, продолжала баюкать и укачивать свой торс, непроизвольно подражая Инес, точно так же сидевшей у меня на кухне; меня подавила беспощадная жестокость знания, знания истины, могущей в любой момент прорваться сквозь мягкую и текучую оболочку повседневности, сквозь отношения, в любой из тех дней, когда человек — невзирая на свою бесконечную сущность — поправляет в вазе любимые цветы, слушает Моцарта или расчесывает волосы.