Русским Холливудом окрестили «Новый Парадиз» острые на язык газетчики. И хоть название дано было авансом, пока ничем не заслуженным, но отвечало замыслам и любимым чаяниям Ожогина. Он глубоко сунул руки в карманы пальто и покачался на носках. Вон там, внизу, слева, в урочище Артек, его студия. И сейчас в ночи кипит жизнь в павильонах. Десятки рук поднимают десятки рупоров. Десятки ртов кричат: «Мотор!» Десятки камер начинают стрекотать. Десятки женских тел извиваются перед объективами — рабыни Персии, царицы Египта, Маньки Золотые Ручки… Его студия… Второй шанс, данный судьбой. Второй и последний.
Когда-то всемогущий московский киномагнат, владелец самой большой кинофабрики — половина всех игровых и видовых фильм в России делалась на его фабрике, — он чуть больше года назад переехал в Крым. Производство было остановлено. Фабрика продана. Сам Ожогин… Он не то чтобы не любил вспоминать то время — просто не помнил ничего. Как будто не жил. Как будто полтора года после смерти Лары были вычеркнуты из жизни.
Его жена, великая дива синема Лара Рай покончила с собой летом 1920-го после пожара на съемках, уничтожившего ее лицо. Отчасти в пожаре был виноват сам Ожогин. Это он хотел провести эксперимент с электричеством, чтобы придать постаревшему, отяжелевшему Лариному лицу былую нежность, невесомость, призрачность. Это он позвал новоявленного гения, устроителя электрических феерий Сергея Эйсбара, чтобы тот провел на Ларе опыт. Провода загорелись и… Единственное воспоминание, жгучее, как выхваченный из печки раскаленный уголек, — он, Ожогин, идет сквозь снежное марево, сжимая в кармане маленький серебряный пистолет с изумрудом на рукоятке, тот самый, из которого застрелилась Лара. Идет убивать Эйсбара. Подворотня. Фигура Эйсбара, окутанная снегом. Девчушка, скачущая впереди. Он знает девчушку. Это Ленни Оффеншталь, модная фотографесса. Она была в его квартире, когда Лара нажала на спусковой крючок. Она первая увидела тело Лары, распростертое на шелковом покрывале. Она выталкивала его из спальни, заслоняла глаза маленькой ладошкой, бормотала что-то утешительное. Видимо, она подружка Эйсбара. Издалека Ожогин принимает ее за ребенка. Рука, сжимающая пистолет, не слушается. Прыгает в кармане. Он никак не может ее унять. Эйсбар и Ленни скрываются за снежным занавесом. Ожогин смотрит им вслед.
И сейчас он как будто снова, как тогда, был в этой подворотне, чувствовал, как тают на лице крупные рыхлые снежинки, оставляя на щеках мокрые следы — почти как слезы, — и стынут ноги, и предательски прыгает в кармане рука. Не вспоминать! Не вспоминать! Не погружаться в прошлое, в этот морок и мрак! За шкирку тащить себя оттуда! Иначе — конец. Конец планам, начатому делу — делу жизни. Он не выкарабкается второй раз.
Он уехал в Ялту. Крым отогрел его. Снова появилась жадность к работе, всколыхнулись прежние амбиции. Он продал московскую кинофабрику. Купил урочище Артек. Начал строительство студии. Запустил первые серии. Денег катастрофически не хватало, но он не привык отступать. Мысль о создании крымской Калифорнии, русского Холливуда крепко засела в его круглой упрямой башке.
Дождь дал кратковременную передышку, и влажный ветер мягко овевал лицо. Ожогин устал — главным образом от воспоминаний. Вот так всегда — красота действовала расслабляюще, возвращала мыслями к Ларе, и он становился беззащитным перед прошлым. Тоска предательской лапой вцеплялась в горло. Со дна души поднималось так и не изжитое чувство вины. Куда от него деваться? Оно всегда с ним. Иногда кажется, что все забыто. Но это иллюзия. Кто-то сказал, что синема — иллюзия, пойманная в силки и запечатленная на экране. Ожогин, человек сугубо практический, имеющий дело с осязаемыми вещами, всегда смеялся над подобными фантазиями. Синема — это доски, картон, металл, целлулоид, человеческая плоть. Зря смеялся. Оказывается, и сам он живет в вымышленном мире.