Выбрать главу

Ленни отщипнула ложечкой кусок эклера и опустила руку под стол — спаниель золотистого цвета, хмыкнув носом, осторожно слизал с ложки угощенье. Ленни убрала в конверт фотографические снимки — клиентка из ателье мебели «Канапе и компания», заказавшая серию снимков диванчиков, обитых шелком, только что ушла из кафе, оплатив счет и оставив Ленни чек на вполне интересную сумму. «Канапе» тоже хотела Маяковского на свой плакатик — оттого Ленни и показывала его фото с мячом и перчатками.

Ленни откинулась на спинку кресла и закрыла глаза. Снова этот Эйсбар. Снова… Да, он не очень-то умел нежничать, но когда вдруг сдавался, когда в отрешенном равнодушии возникала прореха, щель, когда он стонал и просил — Ленни вспыхивала, счастливая, что победила. Уже три месяца как он бросил ее. Не только ее, Ленни, но и заснеженную и слякотную Москву, киношную братию, студийные коридоры, просторные съемочные павильоны — все, что пало к его ногам после премьеры «Защиты Зимнего». Уехал в невыносимо далекую Индию, собравшись, как сказал, в один день. Соврал, наверное. И сейчас топливом ее удач была злость. Непроходящая злость, которая сделала ее взгляд острее, мнения — точнее, реплики — решительнее. Оттолкнуть любого, кто хотел отщипнуть хоть малую толику души.

Дверь кафе скрипнула, прощаясь с Ленни и спаниелем. «Пойдем, пожалуй, по Никитской, мимо церкви — дальше, в сторону консерватории, постоим под окнами репетиционных комнат, послушаем россыпи неточных нот, да?» — бормотала она собаке. А если сознание помутится — можно присесть на скамейку у памятника Чайковскому. И не спорить с воспоминаниями — пусть возьмут свое и сами уйдут.

Снова возник перед глазами день, когда она собиралась на его премьеру. Эйсбар телефонировал ей из Петербурга за неделю, и в голосе его она слышала хрипотцу скрытого желания — и так собиралась! Обегала все магазины в поисках «очень нужных пуговиц» для платья-комбинезона, которое было сотворено специально к премьере, и… конечно, подхватила простуду. Насморк, кашель, а ближе к поезду — лихорадка. Все как обычно — чуть что-то важное происходит в жизни, так в ее организме открывается тайная дверца для заразы. Они с Лизхен, любимой теткой, у которой Ленни жила вот уже пять лет и которой поверяла все секреты… почти все… они с Лизхен предполагали выехать накануне торжества. Несмотря на непрекращающийся шум в голове, отсутствие голоса, ломоту в суставах — ну, плохо! плохо! плохо! — Ленни была закутана в лисью шубку, обмотана шарфом, на ноги же были надеты шерстяные чулки, две пары шерстяных носков и меховые ботиночки Лизхен, великие Ленни на два размера. Однако в коридоре она потеряла сознание, а когда пришла в себя, уже не могла оторваться от подушки. Всплакнула и провалилась в горячечный сон. Во сне Ленни диктовала телеграмму Эйсбару: «Очень люблю». И подпись: «Кадр-невидимка». К вечеру ей стало лучше, она успокоилась и, обнимаясь с подушкой, уткнулась в томик Конан Дойля. В общем, Лизхен уехала на премьеру одна.

Шел октябрь, а лужи уже были затянуты льдом, и каблуки стучали по замерзшим тротуарам особенно громко. Ленни прислушивалась к этому постукиванию каждое утро — на улицу ей выходить было нельзя.

Лизхен после возвращения из Петербурга ходила задумчивая. «Ну ты совсем теперь сладкая и томная, как тянучка», — говорила ей Ленни. Кто-то, кажется, звонил ей иногда по междугородней линии, и Лизхен здоровалась особым насмешливым и переливчатым тоном и, прижимая к себе телефон, будто он младенец какого-то требующего сочувствия зверька, быстро удалялась к себе в комнату. Тем же переливчатым голосом она иногда произносила имя — «князь Долгорукий». Из редких проговорок выяснялось, что они познакомились на премьере «Защиты…» Про премьеру она ничего толкового — больше, чем киногазета — не рассказала. «Великое кинополотно» ей явно не пришлось по вкусу, но почему, она сформулировать не смогла или не брала на себя труд. Только раз через несколько дней после приезда, когда Ленни уже выбралась из кровати и они вместе пили кофе в гостиной на их любимом диване, навечно перемазанном вареньем, и Ленни встречала радостными приветствиями любимые радости: пенку в чашке, зефир на блюдце, — снова зашел разговор о фильме. Лизхен вдруг сморщилась, как будто жевала лимон: