— А если в одноквартирный? — после раздумья спросил мой папа (он, кажется, начинал сочувствовать Валентину Павловичу).
— Кого?! Хмыгя этого? — Валентин Павлович даже задохнулся от возмущения. — Жигно с него будет. Одноквагтигный — это я стгою для Михайлова.
— А почему бы, — сказал папа, — Михайлова вам не поселить к себе в директорский? У вас же там вторая квартира свободна.
Папа и Валентин Павлович теперь уже сидели на диване и курили. Похоже было на то, что сию минуту нас выселять не будут. Но тут Валентин Павлович опять рассердился.
— Послушай, Гогдон! Кто дигектор совхоза, ты или я? Вот беги мой погтфель и садись в мое кгесло — будешь меня учить. Пгофессог Михайлов — это междунагодный класс! То, что он к нам пгиехал, — это, вообще, бога надо благодагить…
— Ну, положим, не бога, — сказал папа, — а…
— Ладно, помалкивай, — сказал директор. — Все вы тут у меня… Но меня это не интегесует. Мне совхоз стгоить. И мне Михайлов нужен. А у меня кгыша течет. И Игкины кголики по всему участку.
Папа засмеялся.
— Вот уж сапожник без сапог. Почините крышу.
— А почему у вас кролики? — спросила я. (Я совсем уже перестала его бояться.)
— Игкины, — объяснил директор. — На биолога собигается. И Женьку целый день на скгипке муштгуют. Тут не то что Михайлов — сам сбежишь.
Директор вздохнул.
— Дай попить, — сказал он мне совсем кротко. — У вас вода есть?
— У нас только сырая, — ответила я. — Она вредная.
— Ничего, дай вгедной…
Я налила на кухне воды в чашку и принесла директору.
Он выпил — и вдруг застонал, схватившись за голову. (Ну пожалуйста! Я же знаю, что сырую воду пить вредно.)
— Боже мой! — взвыл директор. — И водопговод! Единственный на всю улицу водопговод пговели для этого типа…
— И ванна в проекте… — подсказал папа.
— Ванну подождешь, — твердо сказал директор.
И мы с мамой подмигнули друг другу. Становилось ясно, что мы никуда отсюда не уедем.
— Я поставлю чайник, — сказала мама. — Витя, пойди распакуй чашки.
Нужно соблюдать обряды.
— А что такое обряды? — спросил Маленький Принц.
— Ось ветры, скаженные, лётуют, як собаки! — в отчаяньи вопит соседка, гоняясь за простынями.
Над клубом носится двухметровая афиша с Любовь Орловой.
Снежные вихри рвут у меня из рук портфель. Я стою на одной ноге в ожидании, чтобы кто-нибудь добрый выволок мой бот из грязи.
А возле кустов, с подветренной стороны институтского садика, там, где днем уже коснулись Земли отметины Солнца, прокалываются подснежники с лепестками в синюю бархатную полоску, нежными, как Иликина ладошка, и с белым хрустящим на зубах корешком. Съесть корешок надо, чтобы ощутить вкус не наступившей еще весны.
Но вот «скаженные» ветры стихают. Грязь перестанет упорно охотиться за моим ботом, в поле застрекочут трактора и высыплют фиалки. А следом за ними к середине апреля (к пятнадцатому) — первые стрелы ирисов…
И вот оно наконец, Двадцать четвертое июня — Ивана Купала, День Маминой и Папиной Свадьбы!
Шикая друг на друга, на цыпочках (чтобы не разбудить притворяющуюся спящей маму) мы с папой прокрадываемся на террасу, хватаем эмалированное ведро и мимо Вовкиного дома бежим к Шаманскому садику. Солнце, еще ласковое, не жжет. Пыль прохладная. Издали нам уже слышен гомон ошалевших от привалившего им счастья воробьев.
Дед Шаманский, маленький, церемонный, в пенсне, как у писателя Чехова, и узеньком лоснящемся своем пиджачке, царственно здоровается с нами у входа и ведет в сад «брать черешню». Папа с практикантками Верой и Клавой берут черешню, а мне дед вручает ножницы, и мы идем к розам.
Издали побрякивает наше ведро, по-садовому приглушенно звучат голоса папы и практиканток (папа шутит, а практикантки благодарно хихикают), а у нас с дедом научные неторопливые разговоры:
— А шиповник, он розам кто?
— М-м-м… Двоюродный брат, пожалуй. Или племянник. Точно еще наукой не установлено.
— Но почему они такие… невозможно красивые?!
— А мы с Клавочкой, — очень серьезно объясняет мне дед, — каждый день их завиваем.
— Как… завиваете? — балдею я на минуту.
— Щипчиками, — невозмутимо отвечает мне дед. — Вот этот бутон мы срежем. Как по-твоему?
Тяжелые прохладные розы ложатся мне в руки; я осторожно, чтобы не потревожить их и чтобы не заметил дед, касаюсь их носом, щекой… И внезапно — коротко, как укол, входит в меня сознание неповторимости этого утра. Это появляется и исчезает. Я ведь еще не знаю, что пройдет меньше года и этот сад исчезнет, как приснившийся мне, а самая мысль о маленьком старике с гудящими над его головой пчелами будет вызывать в наших вывихнутых наизнанку мозгах тоскливую сумятицу и недоумение…